Эти стихи настолько широко, всенародно известны, что можно, кажется, не указывать имя автора — другому их не припишут. Менее известно, что Константин Симонов чуть было не посчитал их устаревшими. Вот что он сам написал об этом в своих воспоминаниях:
«После того, как «Жди меня» было напечатано, я читал его сотни раз и во время и после войны. И наконец через двадцать лет после войны решил было никогда больше не читать этого стихотворения. Все, кто мог вернуться, — вернулись, ждать больше некого. А значит, и читать поздно. Так я решил про себя. И больше года не читал, пока не попал на Дальний Восток к торговым морякам, рыбакам и подводникам, уходившим из дому в море на много месяцев, а иногда и больше.
Там на первой же встрече от меня потребовали, чтобы я прочел «Жди меня». Я попробовал объяснить, почему я решил не читать его, но моих объяснений не приняли. Уже по-другому, чем когда-то на войне, стихотворение все еще продолжало отвечать душевной потребности людей, имевших на это свои причины. И я отступил и снова стал читать его…»
Такова судьба всех истинно талантливых строк: новые поколения находят в них новое содержание. А в данном случае это просто неминуемо, потому что, хотя стихи посвящены женщине, одной женщине, самый их настрой, светлая вера в торжество жизни «всем смертям назло» адресуют их шире — Родине, России.
ВЕНЕЦИЯ. КИНОФЕСТИВАЛЬ БЕЗ КАВЫЧЕК
По давней традиции, чем острее сюжет, тем медлительнее, неспешнее должно быть начало. Первые строки желательно посвятить пейзажу или погоде. Ну что ж, не вижу причин отступать от традиции. Тем более что начало действительно было если не медлительным, то, во всяком случае, ничем — почти ничем — не омраченным и бурных событий вроде бы не предвещало.
Погода 1 сентября 1983 года стояла чудесная, ласково-золотая, что утром в Москве, что к вечеру в Венеции. Правда, на пересадке в Милане небо чуть прихмурилось, посерело, и минут пятнадцать покрапал мелкий ленивый дождик. Но он миновал, в небесной канцелярии вновь возобладало хорошее настроение, и вторая половина пути (половина — если считать по времени, а не по расстоянию) выдалась просто идеальной, безоблачной и нежаркой.
Это и впрямь было нелишним и даже удачным обстоятельством, поскольку из Милана в Венецию мы добирались поездом. Я-то мог бы позволить себе и самолет, необходимая сумма в лирах была мне отпущена. Однако мой попутчик, корреспондент из другой центральной газеты, упросил не бросать его одного, и я, признаться, пожалел его: робок, языков не знает, пересадки сложные — пропадет… Может, и не пропал бы, а только ведь как не спросить тех, кого осенило послать его в «одиночное плавание»: о чем думали? Куда смотрели — в анкету? Так и в анкете, надо полагать, в графе насчет языков — прочерк. Или вранье?
Полтора года спустя я не удержался, взял подшивку его газеты и нашел сочиненную им статью по итогам 40-го, юбилейного Венецианского кинофестиваля. И поразился: все так гладко, интеллигентно, информативно, и названия фильмов даны без ошибок, и содержание лент пересказано правильно. Нипочем не догадаешься, что на венецианских, да и на некоторых других «престижных» фестивалях русский синхронный перевод не предусмотрен, что статья писана с чужих слов и по рекламным проспектам, что ее можно бы без ущерба для смысла составить, не выезжая из Москвы. А автор к тому же принимает — и выдерживает! — позу очевидца. Тоже искусство своего рода…
Да что я прицепился к попутчику? Как образчик «выездной породы», будто специально выведенной в 70-е годы, он не самый типичный и тем паче не худший, а как человек — даже не лишен обаяния. Согласитесь, робость куда симпатичнее, чем настырность и бравада. И за совместное путешествие поездом могу лишь благодарить: по крайней мере, видел Верону и Падую хоть из окна вагона. А в самом вагоне — ожившие кадры неореалистического кино. Вот провинциальная матрона — сто килограммов живого веса, сто слов в минуту — с многочисленным сопливым семейством. Вот компания франтоватых молодых солдат, небрежно жующих жвачку и явно не возражающих задрать штатского, коль подвернется. И монахиня в элегантной рясе, с тяжелым серебряным распятием на груди и очень, очень грешными глазами. В самолете вся эта публика, может, и полетела бы одним рейсом, но неизбежно потерялась бы в нивелирующем пространстве салона, за высокими спинками кресел.
Последний короткий перегон от Венеции-Местре до вокзала Санта-Лючия. Местре — промышленный пригород Венеции, где живет сегодня народу побольше, чем в островной, исторической ее части. Если бы все знаменитые города мира имели возможность отселить фабрики и новостройки, радиомачты и автомашины «на материк»! И вот все это уплывает за рамку окна, уходит в небытие, разбегаются в стороны полчища уродливых, аляповато раскрашенных нефтехранилищ. Поезд вкатывается на дамбу. Открывается залив не ахти какой красоты, с бурыми космами водорослей, рассыпанными там и сям парусами и легкой радужной рябью, живо напоминающей прописные истины об охране окружающей среды. Но впереди уже маячат контуры и высвечивают купола…
Замечательно точно сказал Борис Пастернак: «Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью». Цитата из повести «Охранная грамота». Бесспорно, что читал я повесть до кинофестиваля, но полагаю, что этих слов тогда не запомнил или не осмыслил. Зато в Венеции сразу же воскликнул про себя: «Пастернак!..» И когда вернулся, целую вечность спустя, то знал без колебаний, что цитату надо найти, и знал, где искать.
Что же там так завораживает? Что высекает в душе искру, похожую на любовь с первого взгляда? Святой Марк, Дворец дожей, Мост вздохов? Именно этот «кусок застроенного пространства» славит Пастернак, но фокус в том, что со ступенек вокзала Санта-Лючия ничего этого не видно. Первое свидание с Венецией по необходимости кратко: от вокзала до пристани на Большом Канале — сто шагов, не более. А все-таки и их довольно, чтобы личность неповторимого города взяла над тобою власть, просочилась в кровь, как сладкая отрава, чтобы искра внезапной, неодолимой любви полыхнула ошеломляюще и уже не гасла.
Я ленинградец, а Ленинград, как известно, нередко сравнивают с Венецией. По-моему, это несправедливо по отношению к обоим городам. Пусть себе киношники снимают с успехом венецианскую натуру на Мойке. Кино воздействует лишь на зрение и слух, и два чувства обмануть проще, чем все пять разом. Аромат у каждого из городов неповторимо свой: Ленинград — город северный, Венеция — южный. Оба — поэмы из воды и камня, но написанные в разной манере и на разных языках.
Прежде всего Ленинград просторен, а Венеция тесна. Знаменитая пьяцца, площадь Святого Марка, в Ленинграде показалась бы скромным двориком. Глянцевые виды на Кампаниллу (с голубями) или на Лагуну (с гондолами), на мой вкус, лишь визитные карточки, представляющие имя и звание, но не характер того, кому посвящены. И суета торговых рядов на мосту Риальто и рядом с ним характерна не в большей мере, чем любое людское торжище. Чтобы ощутить чары венецианской поэмы, надо дать заманить себя в сторону, в какую угодно сторону, в переулочки и проулочки, проходики и проходные дворы (где двор, где улица — не поймешь, да и несущественно это). Постоять или посидеть, если скамейка сыщется, у какого- нибудь канала или канальчика, желательно безымянного, не только не судоходного, а и не «гондолоходного» даже. Нырнуть наобум во мрак узкого-преузкого лаза меж облупившихся, а то и заплесневелых стен — и снова вынырнуть в пятне света над тинистой стоялой водой, и снова увидеть тугие или провисшие веревки с бельем, флагами расцвечивания перечеркнувшие квадратик неба. (Считается, что это неаполитанский колорит, но и венецианский в не меньшей степени.) Короче, надо позволить себе заблудиться, благо заблудиться в Венеции никак нельзя: она, повторяю, тесна, и в тот самый миг, когда почудится, что заблудился, хитросплетение улочек и канальчиков обязательно выведет на бесспорный, всемирно известный ориентир.