— Класс! А давай что-нибудь про крикет? Можешь зарифмовать «битой» и «убитый». — Смит был в восторге от своей изобретательности, однако его собеседник не замедлил выказать презрение к столь приземленной идее.
— Ладно, — попрощался Смит, — пойду я. У нас игра сейчас. Спасибо огромное за стих.
Оставшись один, Рейнольдс со всей ответственностью приступил к сочинению оды, достойной его дарования. Во всяком случае, он подвинул стол и стул к открытому окну, записал уже сочиненные строки и начал грызть карандаш. Несколько минут спустя он написал еще одно четверостишие, зачеркнул его и достал чистый лист бумаги. На этот лист он снова перенес первые четыре строки. Пожевав карандаш еще немного, так что от него остался небольшой огрызок, Рейнольдс вывел на бумаге два слова — «радость» и «младость» на концах двух разных строчек. Затем он взял третий лист и, стараясь писать как можно аккуратнее, произвел на свет нечто вроде edition de luxe,[50] выделив большими буквами заголовок «Ода колледжу». Он как раз любовался своим творением, когда дверь резко открылась, и вошла миссис Ли, энергичная особа преклонных лет, чьим долгом было ухаживать за больными и ранеными. Миссис Ли принесла чай. Ее манера входить в комнату полностью соответствовала призыву псалмопевца, просившего поднять врата.[51] Она настежь распахнула двери палаты, устроив, что называется, «жуткий сквозняк». Ворох разлетевшихся бумаг закрыл собой небо, а когда буря, наконец, улеглась, оказалось, что два варианта «Оды колледжу» лежат на траве под окном.
Рейнольдс, даже не пытаясь вернуть утраченные труды, принялся за чай. Поэзия хороша, но чай лучше. Кроме того, он успокоил себя тем, что может с легкостью восстановить все по памяти. Поэтому, с его точки зрения, на эти три листа можно было закрыть глаза.
В тот же день Монтгомери из шестого класса проходил мимо лазарета, и судьба не без помощи ветра принесла ему листок бумаги. «Ух ты», — воскликнул он, когда в глаза ему бросились слова «Ода колледжу». Монтгомери, как и Смит, отродясь не был поэтом. Он провел целый день, тщетно пытаясь выдавить из себя хоть что-нибудь путное для конкурса. На листе была написаны четыре строчки. Еще две и получится стих, да такой, что, пожалуй, сможет претендовать на приз. Слова «Вознесся величаво» сразу же пришлись Монтгомери по душе. Его посетило поэтическое вдохновение — не прошло и трех часов, как он добавил недостающее двустишие:
— Очень хорошо получилось, отметил он с удовлетворением, засовывая рукопись в ящик стола. Конечно, «впиваю» и «с упоеньем» — не так хорошо, но сойдет. Стих, все-таки, с меня взятки гладки. — И он отправился к соседям одолжить книжку.
Два дня спустя Моррисон, тоже из шестого класса, как обычно, сладко спал в отведенное на самостоятельную работу время. Его разбудил стук в дверь. Наскоро схватив словарь, он принял позу искателя знаний и пригласил: «Войдите». Потревожил Моррисона вовсе не один из учителей. С гордостью на физиономии и листом бумаги в руке в комнату вошел Эванс, которого Моррисон обычно гонял по поручениям.
— Вот… — начал он, — помнишь, ты мне говорил найти что-нибудь для стиха. Это годится?
Моррисон критически взглянул на протянутый ему лист бумаги. На нем было написано:
— Потрясающе, — оценил Моррисон. — Лучше не бывает. Там в ящике яблоки. Можешь взять себе парочку. А ну, погоди, — сказал он вдруг с подозрением, — как-то мне не верится, что ты сам написал. Или все-таки сам?
Прежде чем ответить, Эванс отобрал себе несколько яблок. Затем он покраснел, насколько способны краснеть ученики младших классов.
— Если честно, — ответил он, — нет. Ты ведь сказал мне только подобрать что-нибудь. Ты же не говорил, как.
— И где же ты это взял? Чье это?
— Не знаю. На траве нашел между павильоном и лазаретом.
— Ладно, это не важно. Главное — ты притащил то, что надо. Благодарю. Дверь за собой закроешь?
Эванс, разжившись яблоками, удалился, а Моррисон продолжал смотреть сон с того места, где его прервали.
Через несколько дней Смит снова зашел навестить Рейнольдса и, наливая болящему чай, осведомился между делом:
— Стих уже готов?
— Два куска сахара, пожалуйста, — последовал ответ. — Нет, еще не совсем.
— Да ты что! Когда же, по-твоему, он будет готов? Его ведь завтра сдавать.
— Знаешь, ужасно неудобно получилось, но я такую занятную книжку нашел. Ты читал?..
— Но хоть что-нибудь ты написал? — перебил его Смит.
— Боюсь, только четыре строчки. Послушай, ты ведь не рвешься в победители. Почему бы не сдать одно четверостишье? Вполне нормально получилось.
— Хм. Думаешь, наш Старикан это так пропустит?
— А что он сделает? В правилах ничего не сказано о длине. Вот, бери, если хочешь.
— Спасибо. Наверное, сойдет и так. Ну, пока. Мне надо бежать.
Директор, известный миру как преподобный Артур Джеймс Персиваль, магистр словесности, а колледжу — как «наш Старикан», сидел за столом, помешивая кофе. Его обычно исполненное достоинства лицо выражало крайнюю озабоченность. Причиной тому был вовсе не прекрасно сваренный кофе, а письмо, которое директор держал в левой руке.
— Хм! — произнес он. Затем последовало протестующее «умф», словно кто-то ущипнул его. Наконец, глубоким басом он испустил протяжное — М-м-м. Невероятно, в самом деле, совершенно невероятно. Н-да- а. Ну и ну. Он сделал маленький глоток кофе.
— Дорогая, — внезапно сказал он. Миссис Персиваль подскочила от неожиданности. Она как раз обдумывала небольшой ужин, и мысли ее были заняты сомнениями в способностях кухарки.
— Что? — ответила она.
— Дорогая, я получил совершенно невероятное известие. В высшей степени. Да, в высшей.
— Известие? Чье?
Мистер Персиваль содрогнулся. Он был борцом за чистоту речи. Правильно говорить: «От кого?»
— Письмо от мистера Уэллса, моего друга по колледжу. Я… э-э… передал ему на суд стихотворения, участвующие в конкурсе шестого класса. Пишет он в довольно легкомысленном стиле. Весьма легкомысленном, должен заметить. Вот его письмо: «Дорогой Джимми (ну, как же так, пора бы понять, что мы уже не столь юны), дорогой… гхм… Джимми. По поводу стихов. Я прочитал их, и пишу тебе со своего смертного одра. Впрочем, врачи говорят, что у меня еще есть шансы выжить. Мне попался только один