лишь по мере нашего продвижения вперед. И эти правила, полные глубокого смысла, над которыми мы бьемся и должны биться, возникли и существуют лишь потому, что некогда решено было играть в эту глубокомысленную игру именно таким, а не иным способом. И тогда мы ясно увидим, что игра эта не допускает произвола игроков, на долю которых остаются лишь необходимость и покорность судьбе.
остаются лишь необходимость и покорность судьбе.
Для пояснения я выбрал понятие вины (Schuld). Хайдеггер, всегда исходящий из 'повседневности' (об этом еще будет сказано), отправляется от привычной для немецкого языка ситуации, где кто-то чем- либо 'обязан' (schuldig ist) другому, потом от ситуации, где кто-то 'виноват' в чем-либо (schuldig ist), и приходит отсюда к ситуации, где кто-то 'становится виновным' (schuldig wird) перед другим, т. е. причиняет ущерб наличному бытию другого, становится причиной этого ущерба. Но и это — лишь задолженность (Verschuldung), а не первоначальная и действительная виновность (Schuldigsein), из которой происходит и состояние 'задолженности'. Действительная виновность заключается,' по Хайдеггеру, в виновности самого наличного бытия. Оно виновно 'в самых основах своего бытия', виновно потому, что не осуществляет себя, потому, что человеческая самость (das Selbst) приводится им к бытию лишь в сфере пресловутого 'общечеловеческого', где пребывает 'Некто' (Man), а не собственная самость. В этой ситуации раздается зов совести. Кто зовет здесь? — Само наличное бытие. 'В голосе совести взывает к самому себе наличное бытие. То наличное бытие, которое по собственной вине не достигло само-бытия' (Selbst-Sein), обращается к самому себе, зовет себя вспомнить о своей самости, освободиться для самости, от 'неподлинности' наличного бытия прийти к его 'подлинности'.
Хайдеггер прав в том, что всякое понимание задолженности возвращает нас к идее первоначальной виновности. Прав он и в том, что мы в состоянии обнаружить эту первоначальную виновность. Но мы достигнем этого не путем вычленения некоторого участка жизни — того участка, где наличное бытие относится к себе самому и к своему собственному бытию, а через осмысление всей жизни без редукции — той жизни, где индивид, по существу, относится к другому именно как к чему-то иному, чем он сам. Жизнь протекает не в загадочной настольной игре с самим собой; она состоит в том, что я поставлен перед присутствием бытия, с которым я не согласовывал и с которым не могут быть согласованы какие бы то ни было правила игры. Наличность бытия, перед которым я поставлен, меняет свой облик, проявление и откровение; они иные, 'чем я, и часто — ужасающе иные; и иные, чем я ожидал, и столь же часто — ужасающе иные. Если я устою перед ними, если я войду в них, встречу их действительным образом, т. е. в правде всего моего существования, тогда, и только тогда, я 'действительно' буду налицо; а налицо я буду, если окажусь 'вот' здесь, но где быть этому 'вот', зависит всякий раз не столько от меня, сколько от наличности бытия, разнообразящей свою форму и проявления. Если я не окажусь 'действительно' налицо, то буду виновен. Отвечая на зов наличного бытия 'Где ты?' — 'Вот я', но не будучи налицо действительно, т. е. в правде всего моего существования, я становлюсь виновен. Первоначальная виновность состоит в пребывании-у-себя (das Bei-sich-bleiben). Форма и проявление наличного бытия пройдут мимо меня, а я не буду 'действительно' налицо. Тогда из уходящей дали, в которой они исчезнут, прилетит другой зов: 'Где ты был?'; и этот голос, тихий, таинственный и как бы мой собственный, будет голосом совести. Меня окликнет не мое 'наличное бытие', а то бытие, которое не есть я. Но ответить я смогу лишь следующей его форме: то первое, что говорило со мной, теперь уже недосягаемо. (Этой следующей формой может оказаться тот же самый человек, но то будет именно другое, позднейшее и измененное его явление.)
История человеческого духа показала нам, как человек становится все более и более одиноким, т. е. ощущает себя один на один с миром, который сделался для него чужим и неприютным; он не способен теперь ни выстоять перед формами, в которых является наличное бытие мира, ни встретиться с ними действительным образом. Этот человек — такой, каким мы представляем его себе по Августину, Паскалю и Кьеркегору, — ищет то, что не включено в мир, т. е. ту одинокую, как и он, божественную форму бытия, с которой можно общаться. Не замечая мира, он стремится к ней. Но мы видели также, что от каждой эпохи одиночества к следующей эпохе одиночества тянется один и тот же путь; это означает, что в каждую эпоху одиночество все
холоднее и суровее, а спастись от него — все труднее. И, наконец, человек приходит в такое изнеможение, когда и тянуться к божественной форме изнутри своего одиночества нет сил. Вот на чем основываются слова Ницше 'Бог мертв'*. Казалось бы, человеку-одиночке только и осталось искать сокровенного общения с самим собой. Именно такова ситуативная основа философии Хайдеггера. Поэтому место антропологического вопроса, всякий раз заново открывающегося человеку-одиночке, вопроса о сущности человека и о его отношении к бытию всего сущего занял другой вопрос, который Хайдеггер назвал 'фундаментально-онтологическим', — о человеческом наличном бытии в его отношении к собственно бытию.
Но существует один непреложный факт: стремиться можно лишь к своему подобию или зеркальному отражению, но не к своей действительной самости. Учение Хайдеггера интересно как описание взаимосвязей различных, абстрагированных от человеческой жизни сущностей; для самой же этой жизни и ее антропологического понимания оно непригодно, несмотря на целый ряд его интересных замечаний и по данному предмету.
Абсолютное значение человеческой жизни в том, что она фактически трансцендентна своей обусловленности, т. е. в способности человека видеть то, с чем он сталкивается, и принимать то, с чем вступает в действительные отношения как существо с существом, не менее реально, чем себя самого. Человеческая жизнь соприкасается с абсолютом в силу ее диалогического характера, ибо человек, несмотря на всю свою уникальность, углубляясь в толщу жизни, не найдет там цельного в себе бытия, не обнаружит в основах этой жизни того бытия, которое заключало бы в себе всё и в качестве такового было бы причастно абсолюту. Человек может обрести цельность не в отношении к своей самости, но в отношении к другой самости. Эта другая самость может быть столь же ограниченной и обусловленной, как и его собственная, но вместе с нею он прикоснется и к безграничному, и к безусловному. Хайдеггер пренебрегает не только отношением человека к божественно-безусловному, но и тем отношением, где человек узнает в безусловном иное, чем он сам, и, таким образом, приобретает опыт безусловного. Хайдеггерово 'наличное бытие' — это монологическое бытие. Какое-то время монолог может искусно маскироваться под диалог, а неведомые пласты человеческой самости — попеременно отзываться на внутренний голос, так что человек будет совершать все новые и новые открытия, полагая, что он и в самом деле познал 'зов' и 'вслушивание'. Но наступит час такого последнего и обнаженного одиночества, когда безмолвие бытия окажется невыносимым, а все онтологические категории — неприложимыми к реальности. Как только превратившийся в одиночку человек больше не сможет сказать 'ты' знакомому ему 'мертвому' Богу, все будет
зависеть от того, сможет ли он сказать это Богу живому и незнакомому, всем своим существом говоря 'ты' другим живым и знакомым людям.
Если у него не хватит на это сил, на его долю останется, пожалуй, возвышенная иллюзия ничем не связанной идеи, согласно которой он — самодостаточная самость, но как человек он потерян. Человек 'действительного' наличного бытия в хайдегге-ровском смысле, т. е. человек само-бытия, который, по Хайдегге-ру, есть цель экзистенции, — это не тот человек, который действительно живет с другим человеком, а, наоборот, неспособный к такой жизни, т. е. человек, для которого действительная жизнь существует лишь в общении с самим собой. Но это только видимость действительной жизни, утонченная и пагубная игра духа. Именно такого современного человека и такую современную игру духа и запечатлела философия Хайдеггера. Из жизненной целостности Хайдеггер выгородил область, где человек относится к самому себе, ибо он абсолютизировал обусловленную временем ситуацию радикально одинокого человека и думал вывести сущность человеческого бытия из полунощного кошмара.
вывести сущность человеческого бытия из полунощного кошмара.
На первый взгляд этому противоречит утверждение самого Хайдеггера, что бытие человека по сути