Дня три-четыре молодые супруги буквально плавали в счастье, а потом, как нередко бывает, муж забеспокоился. Он подумал о разводе, но вспомнил, что в их штате жене отходит половина имущества. Только он решил подновить свою половину и потерпеть еще, как его осенила мысль: «А на что же нам гремучие змеи?».
Раздобыл он змею, положил в карман старых брюк и повесил их на стул в спальне. Когда жена спросила, где бумажник он ответил: «В старых брюках». Она пошла в спальню и вскоре до него донесся голос:
— В каких, в каких брюках?
— Да в старых!
— Точнее.
— В серых.
— Которые ты бросил на стул?
— Да-да.
— В каком кармане?
— В заднем.
— Ничего подобного. Там какая-то змея.
XX
МОИ МЕТОДЫ, КАКИЕ ЕСТЬ
Наконец, я замечаю, что Вы хотите узнать мои методы. Может быть, Вы ошиблись? Вам не кажется, что зрителям и читателям они совершенно ни к чему?
Понимаете, никак не заставлю себя поверить, что кому-то есть до них дело. Но если Вам хочется, так и быть, пускай…
Легче всего сказать, как все писатели, что каждое утро, ровно в девять, я сажусь за письменный стол, но что-то меня удерживает. Публика у нас дошлая, она знает, что ни один человек на свете не садится в девять за стол. Но вот к десяти я — у стола, и дальнейшее зависит от того, положу ли я на него ноги. Если положу, то тут же впаду в кому или, если хотите, предамся мечтаниям. Душа моя обратится к прошлому. Мне захочется узнать, как поживают друзья детства Макконел, СБ. Уолтере, Пэдди Байлз и Робинзон. Нередко в такие минуты меня осеняли мысли, но ни одну из них не удалось вставить в роман.
Если я удержусь, я придвину кресло поближе к машинке, поправлю пекинеса у себя на коленях, посвищу фокстерьеру, пошучу с кошкой и примусь за работу.
Все наши звери ею интересуются, кворум присутствует почти всегда. Правда, иногда подумаешь, не лучше ли одиночество, или хотя бы помечтаешь о том, чтобы кошка не прыгала на спину без предупреждения, но могло быть и хуже, я мог бы
Никак не пойму тех, кто способен творить при скучающей секретарше. Но многие это делают. Многие спокойно бросают: «Готовы, мисс Спеви? Так. Кавычки. Нет, запятая, сэр Джаспер, тире, сказала Эванджелина, тире, я не вышла бы за вас, будь вы единственным мужчиной на свете, кавычки закрыть. Кавычки, с большой буквы, что ж, я не последний, тире, отвечал он, цинично покручивая ус, тире так что не о чем и говорить, точка закрыть кавычки. Конец главы.
Не легче мне было бы и с машинкой, которая все записывает. Как-то я одну купил и начал очередного «Дживса», но дело не пошло.
Вы помните, Уинклер, или не помните, что один из романов о нем начинался так:
— Дживс, — сказал я, — можно говорить прямо?
— Несомненно, сэр.
— Мои слова могут вас обидеть.
— О, что вы, сэр!
— Так вот…
Дойдя до этого места, я решил послушать, как звучит диалог. Чтобы определить, как он звучал, есть только одно слово: «ужасно». До сих пор я не знал, что голос у меня — как у очень важного директора школы, обращающегося к ученикам с кафедры в школьной часовне. Машинка мне это открыла.
Я был потрясен. Я-то думал написать смешную книгу, занятную или, если хотите, веселую, но человек с таким голосом по сути своей не способен на веселье. Если пойти у него на поводу (у голоса, не у человека), поневоле создашь одну из тех мрачных повестей, которые возвращают в библиотеку, едва бросив взгляд на первую главу. Машинку я продал и чувствовал себя, как Старый Мореход, освободившийся от альбатроса.
Пишу я, когда пишу, и от руки, и на машинке (не слуховой, конечно, а пишущей). Сперва я набрасываю карандашом на промокашке абзац или часть диалога, потом печатаю первый вариант. Получается хорошо, если я не кладу ноги на стол — тогда я предаюсь мечтаниям, о которых говорил выше.
Слава Богу, я не завишу от обстановки. Говорят, многие писатели могут творить только тогда, когда у них на столе стоит ваза с цветами, а без стола вообще не напишут ни строчки. Я писал и в океанском плаванье, когда пишущая машинка то и дело падала мне на колени, и в гостиничном номере, и в лесу, и в немецком лагере, и в парижском Дворце правосудия, когда Французская республика заподозрила, что я ей опасен (на самом деле я ее люблю и пальцем не трону, но она этого не знала).
Писать (или переписывать) мне очень приятно. Трудно
«Отец — актер? Что ж, неплохо»
(В романе никакого отца нет).
«Брат хитроумен, как букмекер Бинго Литтла»
(Нет и брата)
«Злодей рассказывает героям о сыне»
(Злодея тоже нет)
«Сын — парикмахер? Учит кататься на коньках?»
(Ничего общего с сюжетом)
«Кто-нибудь (кто?) скажет ее отцу, что она — кухарка?»
(Наверное, что-то это значило, но пал туман, и я ничего не понимаю)
«Художник не писал картины и не знает, кто ее написал».
(Какой художник? Вроде, нет и его).
Наконец, заметка, которая повергла бы сэра Родерика Глоссопа в полный ступор:
«Из желатина и тушеных слив можно сделать прекрасное средство для волос».
Как ни странно, именно тогда, когда я чувствую себя полным идиотом, что-то щелкает и все становится на место. Приходится переписать каждую строчку не меньше десяти раз, но если сюжет мне ясен, я знаю, что это — работа механическая.
Сюжет для меня — суть дела. Некоторые говорят, что отпускают героев на волю. Это не для меня, я бы героям не доверился. Бог их знает, что им взбредет в голову. Нет уж, пусть слушаются сюжета. Мне кажется, что план книги — одно, само писание — совсем другое. Если бы мне довелось заниматься железнодорожным движением, я бы ощущал, что прежде всего надо положить рельсы и разобраться со станциями. Иначе пассажиры запоют, как в бессмертной песенке Мэри Ллойд: