палки, — дыхание и шаги преследователя приближаются, вот он уже метрах в пяти, нет, метрах в трех от меня, сердце болит, мышцы сводит, я уже различаю его черный силуэт, он останавливается… «Боже! — с трудом выдавливаю я из пересохшего горла. — Ну что вам от меня нужно?» «Вот уж нет! — со злобой в голосе возражает он. — Чего вы от меня хотите? Ведь это ваш сон».
Быть может, самое любопытное в процессе чтения — неуловимый момент превращения читающего в читаемое, читателя — в книгу, которая в какой-то миг начинает нас читать. И даже странно, почему, дочитав до конца, мы не меняемся физически:
ведь за эти часы или дни прожито столько новых жизней и заново собственная.
Иногда это ощущение вызывает у меня радость, иногда — ужас.
Читая Рильке, я становлюсь деревом на склоне холма, вчерашней улицей, верностью привычкам, самой ночью, всей жизнью — оставаясь собою, всеми людьми…
Мусульмане убеждены в том, что текст Корана до поры хранился под престолом Аллаха. Во время ночных бдений Магомета на горе Хира близ Мекки ему явился ангел Джибрил, заставивший неуча-простеца прочесть текст священной книги. И Магомет стал Тем-Кто-Прочитал — «печатью пророков», основателем ислама и создателем мусульманского государства. Таков был выбор читателя, который, по существу, стал книгой — Аль Китаб: он был избран Аллахом, и он избрал Аллаха.
В своей «Исповеди» святой Августин рассказывает, как однажды он сидел в задумчивости под смоковницей и вдруг услышал детский голос: «Tolle, lege!» — «Возьми, читай!» Он открыл Библию наугад и прочел: «…облекитесь в Господа Иисуса Христа…» С этого началось его обращение в христианство.
Рильке полагал, что наша жизнь — истолкование мира, который есть проявление подлинного бытия, то есть Бога (впрочем, его Бога трудно идентифицировать с определенной религией). Запечатленный на бумаге сон литература — и есть подлинная жизнь, Бог иудеев и эллинов, мусульман и христиан.
У сновидений нет ни прошлого, ни будущего, их время — всегда.
В одной из Дуинских элегий — в Восьмой — поэт писал, что те, кому зримо истинное бытие, оставляют смерть позади и следуют за Богом в вечность. Так Данте почтительно следует за Вергилием и Бернаром Клервоским, путешествуя in aeternis temporalia, как выразился богослов раннего Средневековья Ириней Лионский, — во времени вечности.
Шелленгианец Краузе утверждал, что Бог есть единство взаимодействующих духа и тела — прообраз, модель грядущего единства человечества. Исследователи считают, что Рильке многим обязан Карлу Христиану Фридриху Краузе, прославившемуся своим возвышенно-наивным призывом к всемирному союзу народов.
Упоминаемый в Коране (89:6) «многоколонный Ирам» (Ирам зат аль-имад) сооружение из драгоценных камней и металлов — комментаторы связывают с преданием о городе южноаравийского царя Шаддада, построенном в подражание джанне — раю. Эта кощунственная затея вызвала гнев Аллаха, и он разрушил чудо в пустыне. Но и спустя столетия этот город — призрак рая, мечта, сон — непостижимым образом иногда является людям, утешая, маня и обманывая.
Рай — это не «вчера» и не «завтра», он — «всегда», он одновременно «еще» и «уже» — и тем подобен аду (Томас Манн как-то написал, что нет в песнях ангельских ни одной ноты, какой не было бы в воплях дьявольских).
Мы еще не ушли, но уже уходим.
Увы, нам никогда не забыть, но никогда же и не вспомнить всего того, что нам хотелось бы забыть или вспомнить.
Мартин Бубер заметил, что еврейское слово «конец» (в словосочетании «конец света») означает еще и «цель». Мир, движущийся к неизбежному концу, обретает цель, придающую смысл человеческому существованию. Тора начинается со второй буквы еврейского алфавита — «бет». По мнению комментаторов, это не случайно: к истинному началу — «алеф» — человек обречен стремиться безо всякой надежды на достижение цели, однако только этим стремлением и оправдана жизнь человеческая, само существование человека, который есть процесс, движение, порыв. Ибо он — causa fiendi, causa movens, causa finalis. То есть, употребляя выражение Спинозы (по иному, правда, поводу), — causa sui.
«В моем начале — мой конец, в моем конце — мое начало» — таков был девиз Марии Стюарт.
Что остается?
Другая комната. Книга. Ивовые заросли, где мы непременно встретимся, брат мой, встретимся, моя любимая…
А еще — дерево на склоне холма, вчерашняя улица, верность привычкам, ночь…
НОЧЬ
Темен мой путь, и печальны мои воскресенья…
А когда ночью вдруг подойдешь к окну в затараканенной кухне и посмотришь на зимнюю бесснежную голизну московского пригорода — тупо, как на неожиданную смерть свою, — что, кроме глупейшего отчаянья, прихлынет к душе, подступит и обымет, как воды последнего потопа?..
Темен мой путь…
Ну и что?
Да мало ли в огромной и бесчеловечной Москве отупевших от усталости людей, которые вечерами проклинают свое существование, затягиваясь едкой сигаретой у кухонного окна…
Темен мой путь, и печальны мои воскресенья…
Слово в календаре — «воскресенье» — давным-давно утратило связь с тем Словом, что обещало надежду.
Я не могу вернуться к письменному столу, и что-то происходит с горлом, когда я слышу, как любимая женщина стонет во сне, я проклинаю время, которое слишком быстро уходит, но продолжаю медлить у окна, словно в моем распоряжении — вечность. Ни огня, ни стужи, и это-то погружает меня в бездну печали, которая всегда кажется безысходной. Всегда — то есть до утра.
Ночь. Die tiefe Mittelnacht.
Was schpricht die tiefe Mittelnacht? (Что скажет глубокая ночь? Ницше.)
Ничего.
Сердце переполняется любовью, отчаянием, горячей горечью, наконец оно становится просто — болью слева.
Ничего не произойдет этой ночью. И этой ночью.
Но однажды, когда Тот, Кто вяжет и развязывает, сочтет мою судьбу исполнившейся и в последний раз напомнит, что жизнь — это всего-навсего «хавэл», дуновение, — вдруг — и наверняка — вспомнится и эта ночь, и безумная жалость обымет сердце мое, ибо мне — несомненно — вновь захочется пережить эту ночь, когда я у кухонного окна, затягиваясь едкой сигаретой, мучился тем, что темен мой путь и печальны мои воскресенья, ибо воскрешенья — не будет, а тем, что другие примут за воскрешенье, будут владеть другие люди — не я, не я…
ТРЕТИЙ