Семичастного, что же я, его отдам, что ли?
Забрал я у него и дареный кодекс с автографом тогдашнего председателя КГБ, и комментированный УПК, и еще кучу всякой юридической литературы. Вот только Конституцию они никак найти не могли. Но я был неумолим, и на четвертый день, запыхавшись, прибежал зам. начальника тюрьмы подполковник Степанов.
— Вот, конституцию принес, — говорил он, напирая на «о». — ТОлькО РСФСР, СССР нету. Ну, да Они ОдинакОвые. Сам пОкупал. Три кОпейки стОит, пОтОм сОчтемся. А с Петренкой мы после этого стали лучшими друзьями. Он приходил в камеру, нарочито строго насупив мохнатые брови под папахой, и, глядя задумчиво на пустые полки, спрашивал:
— Почему продуктов не видно?
— Съели всё, кончились продукты.
— Когда передача полагается?
— Не скоро еще, через месяц.
— Пишите заявление. Разрешу внеочередную.
И уходил.
Он сам когда-то был следователем и теперь, читая мои бесконечные жалобы, ясно видел, что следствие зашло в тупик. Судить не за что.
А я тем временем запоем читал кодексы, словно детективный роман, знал их наизусть, как таблицу умножения, и с удивлением обнаруживал, сколько же у меня, оказывается, прав. И уж пользовался этими правами в полную меру.
Я откровенно издевался над следователями, заваливал их грудами жалоб, заставлял по десять раз переписывать протоколы. Попробуй откажись — не подпишу, и вся твоя работа насмарку.
Было лето, жара стояла адская, и следователи потели, тоскуя по лесной прохладе.
— Владимир Константинович! Ну, может, хватит? Сколько раз можно переписывать?!
Пиши, бес! Пиши, что я тебе продиктую. Своими руками мастери себе петлю. Это тебе не наивных, запуганных кроликов загонять в капкан. Сколько душ загубил, сколько жизней испоганил — всё с тебя получу. И он писал, исходя п
Примерно с середины лета, окончательно зайдя в тупик, они начали следствие по ст. 70. Но начали по-воровски, осторожно, не предъявляя мне нового обвинения. Куда там! Закон есть закон. Предъяви обвинение — потом и спрашивай. И опять груда жалоб: незаконное следствие! Преступники! Требую суда!
Ребята мои, Кушев и Делоне (Хаустова к этому времени уже осудили отдельно от нас, три года дали), каялись, писали слезные послания следователям. Для них все было ужасно: тюрьма, решетки, надзиратели. Полгода без родных, и впереди — неизвестность. Для меня же все происходящее было праздником, и никогда потом я не испытывал большего удовольствия. Я чувствовал себя, словно танк, ворвавшийся в расположение интендантской роты, где-нибудь в глубоком тылу. Все врассыпную — дави, кого хочешь. Больше трех лет не дадут — а удовольствия сколько!
Из дела же лезли и лезли новые беды для КГБ. Вдруг из показаний двух милиционеров выяснилось, что они задержали Габая по прямому приказу полковника КГБ Абрамова, который распоряжался на площади разгоном демонстрации. Вот он, нарушитель порядка! Держи вора! Ходатайствую о вызове на допрос полковника Абрамова!
Наконец дело застопорилось полностью — говорить стало совершенно не о чем. И следователь мой вызывал меня просто так, поболтать. За всей этой баталией мы и не заметили, как подружились, и ему стало теперь скучно провести день, не поспоривши со мной о чем-нибудь. Он сам жил в провинции, где-то в Ярославле, и, разумеется, как все провинциалы, стыдился своей неосведомленности.
— Ну, расскажи какую-нибудь книжку. Вот у тебя по старому делу в 63-м году Джилас шел. Что это за штуковина?
— Неужели даже вам не дают почитать? Тоже не доверяют?
— Где там… Только то и прочтешь, что на обыске отнимешь. А у нас в Ярославле и отнять нечего. Темнота…
Слушал он с напряженным вниманием, как на лекции в Планетарии «Есть ли жизнь на Марсе?». Впитывал, как губка. И я рассказывал все, что помнил из прочитанных в самиздате книг — пусть везет в свой Ярославль, расскажет знакомым. Чай, тоже люди — истосковались по новостям.
Чем-то он мне даже нравился — высокий, лобастый, с открытым лицом. Неприятно ему было наше дело и та роль, которую ему приходилось в нем играть. Прощались мы даже трогательно. В войну он был артиллеристом и теперь рассказал мне, как ребята из их дивизиона заняли какую-то высотку и отстреливались до последнего. Все погибли, но не сдались.
— Так немцы, — рассказывал он, — похоронили их с почестями. Генерал приехал, сам присутствовал на похоронах, снял фуражку и приказал произвести салют. Правильно, надо уважать достойного противника. Вот и я вроде того… — Тут он замялся, сделал движение протянуть мне руку, но не решился: вдруг я не отвечу тем же?
Рассказывали мне потом, что вскоре он ушел из КГБ. Не знаю, верно ли это, но мужик он был, по- моему, неплохой. Только работа у него была скверная.
Следствие прекратил зам. Генерального прокурора Маляров. Сжалился над чекистами, не продлил срока следствия, а на одной из моих жалоб написал наискось: «Следствие прекратить, дело направить в суд». Приближались Великие Праздники — 50-летие советской власти, и такой позорный суд был не лучшим подарком любимому ЦК от пламенных чекистов.
И вот перед самым судом они сделали отчаянную попытку избежать скандала — через адвокатов, которые защищали моих подельников, предложили мне подать ходатайство о направлении меня на психиатрическую экспертизу.
— Главное — переждать праздники, — уверяли они, — а там будет амнистия, и вас просто выпустят. И волки сыты, и овцы целы.
Это-то меня и не устраивало. Фактически я держал КГБ за горло, и было бы непростительной глупостью дать им теперь ускользнуть, не выпустить меня на суд. И вообще экая безумная идея — самому обращаться с просьбой об экспертизе! Все равно, что в петлю лезть. Да и амнистии никакие на психов не распространяются.
— Ну, если вам себя не жалко, подумайте о Делоне и Кушеве. Молодые ребята — зачем вы им жизнь портите? Много им, конечно, не дадут, а все-таки судимость будет.
Но я категорически отказался, и они ушли разочарованные. Мой адвокат, Дина Исаковна Каминская, в этих торгах не участвовала — сказала только: «Решайте сами», — и молча слушала наш разговор. Оттого, наверно, я вдруг и поверил, что произошло чудо: у меня честный адвокат.
Обычно по политическим делам родственники или сам подсудимый могут выбрать только такого адвоката, у которого есть «допуск к секретному делопроизводству». А поскольку этот «допуск» оформляет КГБ, то, естественно, его получают только их доверенные люди. До суда эти «защитники» обрабатывают своего подзащитного, уговаривают каяться, давать нужные показания, даже пытаются выведать интересующие КГБ сведения. На суде они прежде всего заявляют, что, как честные советские люди, осуждают взгляды своего подзащитного, ужасаются глубине его падения и лишь осмеливаются смиренно просить Высокий Суд о смягчении наказания, учитывая молодость (или, наоборот, преклонный возраст), неопытность, первую судимость, слабое, здоровье, трудное детство, малолетних детей, раскаяние и готовность честным трудом искупить свою вину и вред, нанесенный обществу. Бывали такие курьезные случаи, когда адвокат настолько увлекался ролью возмущенного советского человека, что даже судья вынужден был его останавливать:
— Товарищ адвокат, вы защищаете или обвиняете?
Естественно, я ждал такого же адвоката и готовился вообще отказаться от защитника, благо законом такой вариант предусмотрен. Каминскую я встретил настороженно. Выбрала ее мать — ну, хорошо, а что мать понимает в этих делах? Не помогла и ссылка на дружбу с Каллистратовой: ни про суд над Витькой Хаустовым, ни про то, как мужественно и блестяще защищала его Каллистратова, я, сидя в лефортовской камере, не знал. И вот потом только, при этом разговоре об экспертизе, лед моего недоверия