Мария Барышева
И ЛЮБОВЬ ИХ И НЕНАВИСТЬ ИХ…
Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло.
Едва они уселись поудобней на старом пухлом диване, поставив перед собой на поцарапанном столике запотевшие бутылки пива, чайные чашки и большое блюдо с солеными бубликами, которые Наташа напекла специально для этого случая, едва вставили в видеомагнитофон кассету с «Мумией» и приготовились бояться, и Наташа уже взялась за пульт дистанционного управления, как погас свет.
— Вот блин! — сказала Марина очень нежно и хлопнула ладонью по диванной обивке. — Ведь сказали, что больше не будут выключать! Вот же ж…
— Легче с выражениями, филолог! Здесь дамы! — заметила Ира и чихнула. Она всегда чихала, когда злилась. — Что делать будем?
— Что, что?! Сидеть дальше, — сказала Лена и потянулась к бутылке. — Не на улицу же с пивом идти.
Сама она очень любила пиво. И точно знала — выйдешь с пивом — тут же набегут жаждущие знакомые, у которых пива нет. И спровадить их будет невозможно.
— Елки-палки! — не успокаивалась Марина. — Раз в месяц собираемся. И вот, как специально.
— Это часа на два, — задумчиво сказала Наташа. Она была, пожалуй, самой спокойной и самой рассудительной из четверых. И самой практичной. — Поступаем, как обычно. История.
— Да ну?! — восторженно воскликнула Ира и высморкалась в большой клетчатый платок. — И чья сегодня очередь?
— Последней рассказывала я, — заметила Наташа и зажгла одну за другой три короткие свечи в причудливых фестонах наплывов. Колеблющееся пламя осветило четыре симпатичных девичьих лица, заплясало в глубинах зрачков. — Значит, Маринкина очередь.
— Разве? — спросила Марина и откупорила бутылку, и бутылка зашипела сердито. Она наклонила ее, молча глядя, как пиво течет в чашку.
— Но история должна быть действительно страшной. И правдивой, — напомнила Лена, достала сигарету и потянулась к свече.
— От свечки не прикуривают! — Наташа бросила ей спички. — Примета плохая.
— Мистика! — Лена засмеялась и потрясла коробком. — Мы же скептики, разбираем ужасы по косточкам, а ты все веришь в приметы! Уж тебе, как медику, это непростительно.
— Я верю по инерции! — назидательно сказала Наташа и забралась с ногами на диван. — Между прочим, в этой примете доля правды все-таки есть — вот спалишь себе волосы…
В комнате резко запахло табаком, над свечами поплыли, извиваясь, сизые дымные змеи. Ира хрустнула бубликом.
— А время идет, — она уронила кусочек и нагнулась поднять. — Давай, Маринка, рассказывай! Вечно тебя упрашивать надо, звезда!
Марина подняла чашку и посмотрела на нее, сквозь нее, сквозь стену и мрак, куда-то очень далеко, и глаза ее подернулись дымкой — так бывает у человека, когда он, засучив рукава, открывает большой сундук своего прошлого и начинает перетряхивать пыльные воспоминания.
— Я расскажу вам историю, — тихо сказала она. — Это особенная история. Ее давно следовало рассказать. Вы ведь знаете, я не люблю тайн, всех этих секретов, которые надо хранить. Тайны, которые никому нельзя поведать, мечутся, запертые в голове, и щиплют за язык. Их хочется немедленно выпустить на волю. Нет, я этого не люблю.
Она взяла сигарету и назло Наташе прикурила от свечи. Свет блеснул на двух золотых кольцах, слишком массивных для тонких пальцев и кажущихся не украшениями, а кандалами.
— Это история о детском эгоизме и о детской жестокости, и о ненависти, которая может жить намного дольше, чем ее хозяин. И это история о любви, об очень странной любви.
Вам не раз приходилось бывать у меня дома, верно? И наверняка вы заметили, что у меня нет ни одного комнатного растения? Ни кактусов, ни герани — ничего.
— Это верно, — сказала Лена. — Не то, что у Наташки — не квартира, а джунгли, только удавов и обезьян…
— Не мешай человеку! — буркнула Наташа, недовольная таким сравнением, и звякнула бутылкой о чашку.
Марина, терпеливо дождавшись тишины, снова заговорила, и голос ее звучал ровно и отстраненно.
— Вероятно в школьные годы и кто-нибудь из вас вел дневники — это было модно, как и всякие вопросники и сборники песен, — Ира кивнула, а Лена усмехнулась. — У меня тоже был дневник, большая толстая тетрадь. Иногда я писала в нем каждый день, иногда не открывала его неделями. Последнюю строчку я написала девять лет назад, и это было до ТОГО дня. За чистыми листами после этой строчки началась совсем другая жизнь.
Она затянулась и выдохнула дым.
— Я нашла этот дневник вчера. Убирала на антресолях и нашла и вначале даже не поняла, что это. Села и перечитала. Я читала сейчас, в двадцать два года, записи тринадцатилетней девчонки, и мне хотелось реветь. Только сейчас я вдруг поняла, как далеко осталось детство. Все, чем мы тогда жили, все, что нас тогда волновало, казалось теперь таким смешным и незначительным, но как же захотелось вернуться обратно, к этому незначительному и смешному. Как захотелось забыть о грязи, что пришлось пережить за эти долгие девять лет, сбросить с себя весь цинизм и самозащитное высокомерие и снова стать взбалмошной, влюбленной в кого-то восьмиклассницей, бегающей по крышам и темным дворам в компании таких же взбалмошных и влюбленных, еще не знающих, что их ждет впереди. Я думаю, хоть раз в жизни каждый человек скучает по своему детству.
— Только не я! — вставила Лена. — В детстве я была жутко толстой.
— И глупой! — добавила Ира.
— А ну, заткнитесь! — приказала Наташа и взяла себе бублик. — Давай дальше, Марин.
— Когда мне исполнилось пятнадцать, родители разменяли квартиру, чтобы забрать к себе тетю Свету, двоюродную сестру мамы. Она попала в аварию и с тех пор плохо ходила — одной ей было не управиться. Звучит ужасно, но тогда я даже была рада этой аварии, потому что появилась причина для переезда и перехода в другую школу — вашу. А до этого я жила в старом районе, где много деревьев и дома пятиэтажные. Это очень уютный район, тихий и сонный, с огородиками и палисадничками, с беседками, заплетенными вьющейся розой. Цветы… да, всюду были цветы, и каждую осень жгли огромные кучи опавших листьев…
Как я уже сказала, мне было тринадцать и столько же было Людке Омельченко, Аньке Дъячук, Леше Хомякову, Юльке Нагаевой, Кире Золотницкой, Шурику Каберу и Витьке Томченко. Только Женьке Шутикову было четырнадцать. Запоминайте, как их звали. Я говорю «звали», потому что не все они дожили до своего двадцатилетия.
Она закинула голову и залпом выпила свое пиво. Закашлялась и налила еще. Девушки, посерьезневшие, внимательно смотрели на нее блестящими глазами.
— Тринадцать — это восхитительный возраст. Сейчас-то, конечно, пятилетняя малышня уже может ругаться почище любого мичмана, смотреть порнуху, курить и глазеть на женские ножки, но тогда все было по-другому. Тогда, в тринадцать, мы только начинали познавать взрослую жизнь. Тогда мы только учились целоваться, таскали у родителей деньги на жвачку и кассеты и выкуривали свои первые сигареты в овраге за школой и в подъездах, а чаще всего на крыше, но о крыше я потом расскажу особо. Мы ходили на