вторых, потому, что и состояла она в угадывании лейтмотивов по одному их ритму и темпу, к которому мы примешивали, правда, (хоть и не всегда) еще и разность расстояния между клавишами, при игре на рояле, которой мы оба обучалиоь, — он намного успешней, чем я. Мечта его была — поступить в Консерваторию, стать дирижером. Ои и дирижировал, в полном уединении, дома, стоя за пультом и переворачивая одну за другой страницы партитур. Читать их он уже умел; был у него и абсолютный слух. Если не погиб на войне, или пооле войны, наверное стал музыкантом.
Но теперь, ш покуда я его из виду не потерял, был адептом не столько музыки, сколько вагнеровской музыки. Однажды, в то лето, когда его родители снимали дачу там же, где у иас была своя, он причалил к нашему берегу речки, отоя в рыбачьем челне и гребя одним веслом. Изящно прыгнул на ступеньку пристани и поднес сидевшей тут же на скамейке моложавой даме (потерявшей голос певице Мариинского театра) сорванный на другом берегу ландыш. Она воскликнула: «Прямо Лоэнгрин!»
Из двух лучших товарищей моих, раньше был мной обретен и раиьие, еще до войны, исчез с моего горизонта, поляк Еже Корчак, называемый Жоржем, краснощекий крепыш с открытым лицом и смелым взглядом карих глаз. У него был брат, Манюсь, на год младше, а потому и не в нашем классе, который вызывал у меня жалость: отчасти оттого, что дразнили его «Манькой», но более оттого, что говорил он «дод» вместо «год» и «тот» вместо «кот», так что по–немецки заменял голову горшком,«топф» вместо «копф», над чем товарищи его — вот где слово «товарищ», при множественном числе, обнаруживает свой яд — глумились усердно и неустанно.
Манюся, избавившегося впоследствии от своего недостатка речи, я впрочем, знал лишь потому, что бывал иногда у его брата. Они были сироты, их воспитывали две тетки, старые девы, служившие где?то на грошевом жалованье. Жили в тесной плохонькой квартирке, где, однако, грязи никакой не было: Жорж сам помогал квартиру убирать, сам стирал белье, свое и брата, с четвертого класса зарабатывал деньги, давая уроки несмышленым малышам. Вел себя, вообще, героически: вставал засветло, тщательно готовил уроки, вникал во все классные объяснения учителей, не терял времени ни на какие пустяки, был всегда опрятен, костюмчик берег — формы у нас в школе не было — выростая из него, продолжал его носить и проявлял большое воздержание в пище, даже когда гостил у нас, дабы не приучаться к многоядению, — чем огорчал мою мать, но вызывал уважение отца — не чуждого угрюмству, да и ворчливого порой — но который добродетели этого рода понимал всего лучше и сочувствовал им всего глубже, хотя смолоду нужды вовсе сам и не иопытал.
Жорж был католик и горячий польский патриот. Когда мы спали в одной комнате зимой на даче, я видел как он неизменно перед сном становилоя иа молитву. Защитников польской свободы, Костюшку и других, свято почитал. Со мной, однако, на такие темы разговора не заводил; любил меня искренне, дружил со мной теснее чем с польскими друзьями, доверие мне оказывал, искал моего совета, поверял мне даже — по старинному выражаясь — «тайны своего сердца», тогда как я своих никогда никому не открывал. — Когда мы стали подрастать, начались для Жоржа большие испытания.
Он был влюбчив, и все кралечки его были русские; а убеждения, которых так твердо он держался, позволяли ему с русокими дружить, но жениться на русской запрещали. «А если без женитьбы?» — «Что ты говоришь! Ей пятнадцать лет!»
Помню его рассказ о том, как он, провожая эту старшую сестру Лолиты и поднимаясь с ней на лифте на пятый этаж, иопытывал адские муки от желания ее поцеловать. Но так, «не солоно хлебавши», и спустился один вниз, хотя воздушное это существо ему, по–видимому, благоволило. Наконец, найдена была полечка, красотка каких мало! Чтобы мне ее показать, Жорж — мы были уже взрослыми — пригласил меня на спиритический сеаис к людям мие вовсе незнакомым. Спиритизмом я не интересовался. Он уговорил меня прийти, усадил рядом со своей почти–невестой, за круглый стол, и, когда потушили свет, она нежно приложила свою щеку к моей и ножкой пожала мою ногу. Соблазн был велик. Если я ему не уступил, то лишь потому, что Жорж был не кто?нибудь, а Жорж. До сих пор жалею, что не уступил. Жалею — и не жалею.
Школьные годы инженера Куренкова
Инженеру–технологу Александру Александровичу Куренкову в 1924–ом году было тридцать дет. Женжвижсь незадолго до того, он служил в каксм?то петербургском учреждении по своей специальности. Не помню, был лп в июле того года иа Финляндском вокзале среди провожавишх меня, когда я уезжал; ио, во всяком случае, я прощался с ним перед моим отъездом, и он знал, как и все провожавшие, что я не вернусь. Мы не переписывались с иим; я о нем не имел с тех пор никаких известий. Не исключена возможность, что он жив. В конце концов, был он линь на год старие меня и, в отношении поводов к истреблению со стороны гооударотвенной власти, окорей благополучен. Происхождения был скромного, доотатка тоже, в гражданокой войне учаотжя не принимал, никаких четко очерченных политических убеждений не имел, обладая зато полезными для строительства или попросту для государства знаниями и сноровкой. Мог, разумеется, и скоичатьоя шли, поскользнувшись на каком?нибудь повороте, быть выведенным в раоход. Но если ты жив, Шура, послушай: вопомнж, ты ведь не просто учился со мной в одном клаоое, ты был главный мой школьный товарищ, и я был главным твоим товарищем. Помнииь, какой ты был толстый мальчик, толстяк? Толще тебя в классе никого не было. А потом исчезло в короткий срок нееотествеииое это ожиренье, и стал ты юнцом хоть куда. Но я о мальчике буду вопоминать.
Учился Шура со мной в одном классе с оамого начала, но сблизились мы с ним лишь на третий или четвертый год. С тех пор ои постоянно гоотнл у нас иа даче, летом, да и на Рождество или на масленичной неделе. Мать мол очень его полюбила; даже толщина его и медвежьи повадки, забавляя ее, вместе с тем и иравились ей. Отец мой обращался с ним, почему?то, оурово; иначе как «Куренков» не называл. Но охотно видел его у нао, и дружбу нашу одобрял. Учился Шура хорошо, лучше чем я, более последовательно и уоердио; почти бесоменио был вторым учеником, но бесомеиному первому не завидовал, обогнать его не пытался, был другого склада; ничего от заправского пятерочника и педанта в нем не было.
При воей своей менковатостн мальчик был ои шустрый и веоелый, вспыльчивый, но и отходчивый, обладавший врожденным чувством справедливости и меры. Иных преподавателей, особенно французского я английского языка, безжалостно в нашем классе «разыгрывали», изводили. Мы с Шурой отчасти на том я сошляоь, что крайности коллективной этой травля нас отталкивали. Он понимал, что ни добродушный старик Барбеза ни проглотивший аршии мястер Стьюбингтси ничем такого издевательства не заолужжли; я очеиь был доволен, когда британского страдальца, лишенного возможности чему?либо нас научить, заменила мопсообразная, приземистая и необыкновенно зло умевшая улыбаться оооба — единственная женщина в преподавательоком составе иколы, которая всю зту волчью стаю, при первом появления, обратила в молчаливое отадо робко взиравших на нее ягнят. Я же и вообще, с тех пор как себя помню, крайнее отвращение питал ко воякому «Семеро против одного», всегда одному сочувствовал, каким бы негодяем он ни был, и раотворяться в маосе, хотя бы только мысленно, ни малейшей способности не проявлял. У нас еще порой наваливались толпой иа какого?нибудь — как бы его назвать — «врага народа* что ли — чтобы придавить его дружным напором к корждориой стеие. «Масло выжжмать» вое еще это называлось, как в «Очерках буроы» Помяловского. Я этих очерков дальне первой главы и читать в те годы не захотел. А когда наталкивался на оамо «выжимаиье», изо воех онл начинал тузить в спину одного из повернутых ею ко мне палачей, покуда не обращал гнев его на себя, или не вызывал крайнего его изумленья. — Как мне было объяонить ему, что он лииь попалоя мне под кулаки, и что колотил я — а хотел бы и гораздо больне чем поколотить — масоу, толпу и уже, безотчетно, все то обеочеловеченное «многоногое оно», что с тех пор такую власть приобрело иад людьми н, что никогда не перестанет мне внушать омерзение и ужао.
Шура в таких делах участия не принимал, и вообще отадности был чужд. Подростком, по примеру других, тайным курением в уборных не занимался. Похабных басенок и острот не повторял. Солиотом вообще себя вел, жору же подтягивал, да ж в запевалы же метил. Тажнх мальчиков, себя самого и всех друзей моих к ним причисляя, было, я думаю, в нашем классе шесть илж оемь. Но жилось нам от этого, надо заметить, вовсе не труднее чем другим. Не только школьное начальство не стремилось всех школьников сделать похожими одии на другого, но и те товарищи наши, что вели себя не так, как мы, не настолько