Нет, я тут не скучал. С прооедью владелец табачной лавки в Берлине и его жена чаото гуляли с нами; жена шла рядом о мамой, а ои, неизменно, со иной. У него были взрослые сыновья, но со мной, даже еще не подростком, беседовал ои как с младшшм другом, и приветливо, и очень умело. Много знал о камнях, о растениях, о птицах в лесу. Занимал меня (и повидимому, себя); ничему не учил; но многому я от него научилоя. И еще жила в нашей гостинице жеиа киевского профессора Бубнова, кладезя редкостных знаний: ои был историком математики. Получил я в подарок книгу его с надписью «от жены автора», но не то что книга, а уже и заглавие ее не вразумляло меия никак в 1908–ом году. Зато нечто рассказанное милой этой дамой помню по сей день. Был это рассказ не просто о том, как она тонула, упав с палубы парохода в Черное море. Это был рассказ о том, как она утонула. Билаоь, боролась, потом уступила, отдалаоь. «И как мие стало хорошо! Какая это блаженная была минута!»
Так что не всегда взрослые говорят о детьми сплоиь о сплошной ерунде.
С тросточкой и в крахмальном воротнике.
ФОТОГРАФ В. КУКУЛЕВИЧ. Удостоен награды ВГО ВЫСОЧЕСТВА эмира Бухарского. Ялта. Набережная, рядом с гоотиницей РОССИЯ. Виды Крыма. НЕГАТИВЫ СОХРАНЯЮТСЯ.
И ширококрылый орел, над буквой Е, держит в клюве медаль с изображением г–иа Дагера, а вверху — еще три медали с профилями его же, Ньепса и Тальбота иа лицевой и их именами, в венцах, иа обратной стороне. (Кто такой Тальбот, или м. б. Толбот, не зиаю до сих пор).
И еще сообщено, что выполняется «всевозможн. художествен увеличение портретов». Нет, нет, увеличивать не надо. Переворачиваю картон. На фоне воли и облаков («каких же вы хотите фонов в моем ателье, раз, выглянув в окно, вы увидите то же самое?») расположились, приспособив для этого искусственные камни, дама, лет тридцати пяти на вид (вполне годилась бы мне в дочери) и — не то мальчик, не то подросток–недоросток (внук мой, значит), но одетый оовоем повзрослому. В темном ои во всем; левую йогу, обутую в ииурованный башмак изрядных размеров, на камень уперев, оидит, отчетливо выделяясь иа белом платье дамы, стоящей позади него, — белом платье с длинными рукавами, швейцарским кружевом отделанном, и с бронью иа прикрывающем шею кружевном воротничке. Полиовата она, стянута, по–видимому, корсетом. Черты лица — мелкие, но приятные; причеока — простая: подъездом вверх; правая рука — иа плече сжнка; левой держит мягкую фетровую шляпу с темной лентой. Все зто, хоть и старомодно, не так уж смешио, потому что без претензий. Но юиец…
Аккуратно причесан, с пробором иа левой стороне; лицом мальчик, да и только, но с меланхоличеоким взглядом, и одет совсем как петербургский гооподии. При галстуке он, тщательно завязанном, и в белой рубашке с крахмальным воротником и такими же манжетами, выглядывающими из?под рукавов. Руки его — ах ты Боже мой! — в перчатжах, и держат — одна трость с набалдашником из червленого серебра, а другая широкополую светлую иляпу, очень похожую иа шляпу его матери.
Совершенно мне эти двое незнакомы. Повстречай я их на улице, в тогдашней или нынешней одежде, я бы их имен не знал. Есть, однако, две косвенные улики, которых следствие не может обойти. Фотография храннтоя не у кого?нибудь, а у меня; и трость (кизилового дерева) отдаленно мне знакома. Больше того, я твердо зиаю, что галстук ряженого недоросля — голубого цвета, и помню, что на ощупь он был шершавый, хоть и не плотный. Кажется, материя такая называлась фай.
Так что мама это и я, в Ялте, где мы пасхальные две недели провели (чуть ли не в этой самой гостинице «Россия») весной 1909–го года, через год без малого, после Швейцарии. Мне четырнадцать лет; а что господинчиком я выряжен, тогда это как раз и началось, а продолжалось долго. В Москве таких молодчиков звалн (это я от Ходасевича узнал) «фрицы нз заграницы»; у нас их было так много, что и прозвища у них не было. Таков был и я. Едва школу окончил, — в котелке ходил; кашне у меня было белое и пальто о бархатным воротником. Внзнтку у Калина мне заказали, когда исполнилось мне осьмнадцать лет. Одним оловом из «энглнзэ с Гаврилкой» (как стали выражаться после Октября) не вылезал. Зашел однажды в магазин против Гостиного Двора, называвшийся «Жокей Клуб», и купил себе там такой роскошный, лиловый с золотистыми разводами почти что парчевый галстук, что вернувшись домсй, повязал его перед зеркалом в ванной комнате, — и вдруг понял: сорокалетнего не сделал бы он смешным, но меня… Больше я его не надевал.
Около того же времени, шел я с кем?то по Невскому, возле самого Полицейского моста, и вижу, идут к нам навстречу, в сторону Адмиралтейотва, двое, друг на друга похожие, студенческого возраста, но оба в совершенно роскошных, лучшей английской материн, костюмах, в светло–кофейных котелках на голове, пальцы в кольцах, тростн с золотыми ободками и ручками не то из янтаря, не то из китайской яшмы. Вот так фрицы из заграницы, сказал бы я, если бы родилоя в Москве. Ничуть не бывало. Спутник мой мне шепнул: это братья Елисеевы.
Женнчкина смерть
В просторной нашей прихожей, на даче, с дверьми наверх, на кухню, в уборную, на «балкон» (застекленную террасу), в столовую и в отцовский кабинет, зазвонил телефон, — громоздкое, наполовину из дерева, сооружение с велоонпедным звонком вверху. Было часов одиннадцать. Я спускался по лестнице, заторопился, но из кабинета уже вышел отец, сиял трубку. Кто?то говорил, отрывисто четко; он молчал. Когда я, обойдя его спину и телефон, заглянул ему в лицо, только что мною виденное за утренним кофе, оно показалось мне усталым и постаревшим. Он передал мне трубку и сказал: — Женя умерла.
Я услышал неузнаваемый и все?таки узнанный мною голос Кати, девочки лет тринадцати, на три года меня моложе. «Да, там на кумысе. Тетя Миля и я привезли ее тело в Петербург. Похороны завтра, в Реформатской церкви. Не спрашивай меня ни о чем. Прощай».
Катя не была дочкой; она была воспитанницей Женички. Детей у моей двоюродной сестры и крестной матери не было. Муж ее, друг детства, тот самый, что броненосцы и пушки мне дарил, не только не пожелал иметь от нее детей, но и заразил ее (об зтом сплетничали позже) дурной болезнью. Несмотря на экстравагантности костюма — зеленые и красные жилеты, пробковый шлем в жаркие дни, набалдашники тростей с сюрпризами: повернешь направо — рюмка коньяку; повернешь налево — голая плясунья, задирающая ногу; несмотря даже и на пристрастие к штучкам, покупавшимся в полуподвальных лавочках на Фридрихштрассе, в Берлине — положишь такую под салфетку своему vis?a–vis, а надутую воздухом грушу держишь в руке; когда нальют ему суп в тарелку, нажмешь грушу, и тарелка начнет плясать, а суп разливаться; несмотря, говорю, на все зто, был он человек более чем заурядный; а Женичка не совсем.
Немножко урсдннка она была, «обезьянка», как говорили о ней близкие (но всегда ласково). Темноволосая, тоненькая, живая, кокетливая, превосходно умевшая одеваться, она многим нравилась, а приязнь внушала еще большему числу людей. Кокетничала даже со своим крестником, не всерьез, конечно, и все?таки женственно, если и не по–женски; баловала его милым вниманием, и крестник очень ее любил. Горе ее матери, когда она умерла, было уничтожающим и бессрочным. Никого у нее больше не было. Сын ее, Воля, мой тезка, дома бывал редко, и редко писал из далеких краев. Стал моряком Добровольного флота, потому что ничем другим стать не сумел. Обзаводился экзотическими женами, выпивал, был грубоват, но ко мне благоволил, катал меня на парусной лодке по разливу и научил бы меня даже, если б не моя бездарность, управлять парусами. Но свиданья назначать приходилось мне ему у Красного моста нлн за калиткой нашего сада; к ручке этой калитки он бы не притронулся: мой отец, по непонятным для меня причинам, терпеть его не мог, и вход ему к нам был строго воспрещен.
Итак, тетя Миля осталась в вечиом трауре, но Катя от Женичкиной смерти пострадала еще больше. Она была, если не ошибаюсь, дочерью прачки, — и прохожего молодца, который в счет не шел; Ивановна была, была Иванова. Женя взяла ее на воспитание пятилетним прехорошеньким ребенком, полюбила как родную, холила и лелеяла ее до чрезмериооти, ленточки в золотистых ее локонах меняла по три раза в день, но удочерить по–настоящему не удосужилась за восемь лет (может быть из?за сопротивления мужа). Изредка появлялась мать, или Катю отправляли ее проведать, что было и глупо, и жестоко, а когда кончилась Женичка двадцати восьми лет от роду, на кумысе, от туберкулеза почек, Катя осиротела полностью и навсегда. Случилось нечто казавшееся мне еще менее объяснимым, чем свирепство моего отца по отношению к его племяннику. Тетя Миля, вместо того, чтобы перенести на Катю любовь свою к дочери,