– Боятся те, кто хочет к ним приблизиться: у власти стать или у вечности… – простуженный голос Нила звучал, как плохо натянутая струна. – Я слишком мелкая частица бытия, до которой нет дела ни Богу, ни дьяволу. Кто посягает на свободу праха? Никто! Не для меня посажены райские кущи и раскалены железные вертела, – Нил загасил сигарету. – Религия и власть утверждают, что культивируют страх якобы для того, чтобы удержать человека от греха. Но я убежден: в ком грех есть, осуществит его во что бы то ни стало: боясь, трясясь, замаливая после перед Богом. Зло страхом не искоренить, как невозможно запугать змею словами. Так надо ли пугать? Не знаю, я не специалист в запугивании душ.
– Ты это выучил из книги?
– Я это вымучил из жизни, оставим Гулым написанье книг.
– Сейчас светает, а мы еще не спим. – Катя вздохнула, посмотрев на охапку грязных пеленок. – Белье не выстирано. Муза скоро встанет.
Нил бросил последний окурок в консервную банку, и заболтавшиеся соседи побрели по коридору в свои норы.
Дверь в комнату Гулого была по-прежнему не заперта, и молодые люди не удивились, увидев писателя за книгой. Он читал вслух Достоевского, глухо и немного нараспев: “…Считаю петербургское утро, казалось бы, самое прозаическое на всем земном шаре, чуть ли не самым фантастическим в мире… В такое петербургское утро, гнилое, сырое, туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из “Пиковой дамы”, мне кажется, должна еще более укрепиться”.
Цыплята “за рубль семьдесят”
С декабря в Петербурге начался сезон гриппа. Илья, как будто нарочно, сбежал от внезапно навалившихся проблем и уже неделю жил в Москве, стажируясь в каком-то институте. Он должен был вернуться только к Новому году. Деньги под салфеткой так и оставались нетронутыми. Катя никуда не выходила, да вдобавок загрипповала. Вирус напал особо злой, он крутил тело, вызывая озноб и боли в суставах.
Три дня Катя лежала, глядя в потолок, и в голове было чисто и бело. Девочка, прижавшись к ее раскаленному боку, голодная и тоже больная, тихо стонала. Все это время Маша отказывалась есть и пила одну водичку. Невостребованная грудь затвердела, и молоко шло с кровью. Катя опасалась мастита, но сил сцеживать молоко не было, апатия охватила ее.
На четвертые сутки температура спала, и больная ожила. Первым делом ей захотелось есть. В холодильнике лежал кусок сливочного масла, репчатый лук и ни крошки хлеба – небольшой выбор. Катя с жадностью откусила желтый жирный кусок из пачки. Деньги под салфеткой притягивали взгляд – надо идти.
Она стала бесшумно одеваться, но малышка, почуяв что-то неладное, заплакала. Тогда мать завернула ее в два пуховых платка и, подвязав у груди под шубой, вышла на Невский.
Опьяненная выздоровлением, Катя с удовольствием втягивала в себя влажный, пропахший выхлопами воздух. Она ничего не ела три дня и от легкости шаталась из стороны в сторону.
Женщина жадно заглянула через стеклянную витрину в ближайший гастроном. Чистые прилавки, и нет толчеи. Она разочарованно пересекла Полтавскую и пошла в сторону площади Восстания.
В мясной тянулась вереница людей. Катя сразу пристроилась позади. Она не знала, что дают, но что-то давали несомненно. У нее уже выработалась перестроечная привычка вставать в очередь не за тем, что надо, а за тем, что предложено.
Давали редко, поэтому брали все, а потом меняли. Город пестрел объявлениями типа: “Меняю швейную машину на стиральную”, “холодильник на телевизор”, “лыжи на кухонный комбайн”… Деньги уже теряли ценность, поэтому люди покупали товары заведомо на обмен – по два холодильника, по два телевизора, если, конечно, удавалось их где-то купить.
Приблизившись к прилавку, Катя увидала наконец, что там за товар, – синие цыплята, те, что в народе по старой памяти звали “за рубль семьдесят”.
Катю бросало в пот и трясло от слабости, и даже дохлые птенцы вызывали у нее дикий аппетит. Она припомнила, как в детстве мама из таких вот синюшных тушек жарила цыплят табака (грузом служили старые отцовские гантели), и получалось весьма недурно. Катя изо всех сил сжимала челюсти, повторяя, как молитву: “Только б не упасть, только б не упасть”.
Наконец она стянула с весов безжизненную тушку и за ноги потащила домой. Сумки у нее не оказалось, и Катя плелась по загодя освещенному к празднику проспекту с болтающейся птицей в руке. В эту минуту она чувствовала себя счастливой. Старушкам, кряхтевшим за нею в очереди, курятины не досталось, и им пришлось довольствоваться суповыми наборами.
Цыпленок, оказавшийся плохо ощипанным, был столь же волосат, сколь истощен. Невзирая на мелочи, Катя сунула его в кастрюлю, лишь слегка обмыв под краном. На плите бурно выкипало чье-то белье, и брызги порошка сдабривали Катино варево на соседней конфорке. Но ей было наплевать. Зубы желали рвать хоть что-то съедобное.
Две тощие куриные лапы торчали из-под крышки, и Катя с неприязнью заметила их сходство с руками Ирины – та же полусогнутость и узловатость пальцев, толстые крючковатые ногти. Будто сама Ирина высовывала руку из кастрюли.
“Да, чего только с голодухи не привидится”, – подумала стряпуха.
Не прождав и часа, она не вытерпела и выхватила цыпленка из бульона. Затащив его в комнату, Катя начала терзать жестковатую плоть. Ее зубы вонзались в волосатую пупырчатую кожу и с наслаждением обкусывали липкие косточки. По мере того, как она наедалась, жалость к самой себе поднималась из насытившегося организма.
Теперь, когда голод ушел, женщина опять вспомнила о перегоревшем молоке. Грудь, не переставая, болела тяжким жаром, боль уходила под мышку. Катя посмотрела на брошенную у дверей мокрую шубу, просыпавшуюся из карманов мелочь и разрыдалась. Слезы смешивались с соплями, падая на злополучную куру с волосатыми ногами.
Катя с отвращением отодвинула растерзанную тушку: “Жалкий детеныш, а я его сожрала”. Ей хотелось оплакивать всех и вся, и, взглянув на тощие бока цыпленка, она завыла еще горше и о его цыплячьей судьбе тоже.
Она рыдала о своем сиротстве, бескрайнем и горьком, как пахнущая полынью степь. Она припомнила все выпавшие ей смерти и обиды, слабости и болезни, и жизнь, такая короткая, показалась к тому же еще такой невыносимой.
Вдруг быстрая, слегка покалывающая волна прилила к груди – молоко. Катя торопливо схватила ребенка на руки и сунула ему в рот сосок. Маша жадно начала есть, высасывая жар и боль, принося груди облегчение. “Слава Богу! – заулыбалась мать. – Слава Богу!”
Еще свежи были в памяти дни, проведенные летом в больнице на Софьи Перовской. Тогда из затвердевшей груди молоко текло с гноем. В приемном покое, наверное от высокой температуры, лицо врача внушало недоверие и страх.
– Резать будете? – она пыталась заглянуть в карту, где он писал приговор – “мастит”. – Резать грудь будете? – продолжала настаивать она на скорейшем выяснении обстоятельств.
– А как же! – улыбнулся хирург. – Заказывайте, какой формы сделать, какого размера…
Катя потеряла сознание.
Резать не стали. Больно мала та грудь была, негде нарыву разгуляться. Неделю покололи антибиотики в сосок, и воспаление прошло. У пациенток с большими бюстами шансов на легкое излечение почти не было. Инфекция образовывала мощные тоннели в их пышных тканях, и только нож хирурга мог спасти несчастных. После операции женщины орали в полный голос на перевязках под аккомпанемент популярной песни “Белые розы, белые розы, беззащитны шипы…”.
Выздоравливающая прогнала воспоминание о больнице, сцедила оставшееся молоко и, временно примиренная с такой короткой и невыносимой жизнью, блаженно уснула рядом с дочкой.
Ее разбудил приход пожилого доктора, и на этот раз не сказавшего ничего определенного…
Кажется, влип…
Молодая женщина смотрела на сгустившиеся за окном метельные сумерки и ждала прихода Ильи.