ладаном, и поет хор… Но вот мы уже и пришли!
Церковь Покрова Пресвятой Богородицы оказалась куда больше той церкви в Берлине, но она не подавляла монументальностью и нисколько не напоминала музей.
Несмотря на раннее утро буднего дня, тут было много людей. Католический костел в Берлине, куда я заходил, по понедельникам был тих и безлюден, как забытый музей, который посещают только в большие праздники. Здесь все было иначе. В небольшом приделе, сразу за огромными резными входными дверями, стояли два массивных стола из грубого дерева. На одном лежали стопки писчей бумаги и карандаши. Вокруг склонились люди и что-то писали. У другого стола сидели две пожилые женщины в цветастых платках и, принимая эти листочки, складывали в деревянный ящик, а банкноты и монеты — в другой. Вскоре я понял, что на листочках люди пишут обращенные к Богу просьбы. Один листок — одна просьба. Стоимость каждой — 20 рублей. Это было так абсурдно, что я чуть не рассмеялся, но Анна приложила ладонь к моим губам. Мне стало интересно, кто же установил такую стоимость и растет ли она в результате инфляции. Это напомнило мне Польшу, где принято «платить, сколько не жалко», но не менее тысячи злотых (то есть 10 тысяч рублей) за крестины и двух тысяч — за заупокойную мессу. От друзей я знал, что эта сумма в Польше не зависит от инфляции.
Анна не поняла, почему я так отреагировал. Для нее это было всего лишь формой оплаты содержания, уборки и реставрации церкви. Я сказал ей, что в «моей» церкви в Берлине просьбы к Богу бесплатны. Из записывают в специальную книгу, и Бог сам их читает. На любом языке. Ему не требуются ни деньги, ни переводчики. На что Анна резонно возразила, что в Германии церкви содержатся за счет налогов.
Но я уже забыл о деньгах, просьбах и вообще обо всем, даже о самом Боге, потому что запел хор. Звуки пения вызывали эхо, накладывались друг на друга, усиливались гармоничным резонансом и наполняли вибрацией все пространство от пола до купола. Человеческие голоса звучали мощно и красиво, им не требовалось музыкальное сопровождение. Я невольно вспомнил слова профессора на лекции по истории музыки в академии в Гданьске: «Сначала был голос, а музыка появилась позже, как его украшение и дополнение».
Пение было очень торжественным и возвышенным. Я так это себе и представлял. Анна стояла рядом. Она нашла мою ладонь, взяла ее и крепко прижала к своему бедру. Мы стояли с закрытыми глазами, слившись друг с другом. В этот момент Анна стала мне ближе всех на свете. А ведь еще три дня назад я даже не подозревал о ее существовании. Наверное, никому не дано знать, в какой момент возникает влюбленность…
Анна уже не могла определить свои чувства к этому постороннему, в сущности, мужчине. Он склонился к ее уху и осторожно сказал:
— Для меня уже давно существует важнейший критерий оценки произведения искусства: если оно заставляет меня плакать — мне больше ничего и не надо. А если нет — то, по большому счету, его для меня не существует.
Она молча кивнула.
Он вынул из кармана платок и вытер ей слезы.
Они вышли на улицу. Солнце стояло уже высоко, тени сделались короче. Анна крепко зажмурилась, потом открыла глаза и сказала:
— А вообще-то у меня с Богом что-то вроде соглашения — я его не ниспровергаю, а он меня за это не карает.
Струна рассмеялся:
— У вас прекрасное чувство юмора.
Она ничего не знала о нем, он — о ней. Ведь это была всего лишь вторая их встреча. Они еще не разговаривали по душам, не рассказывали о себе, не делились сокровенным.
И все же она чувствовала себя так, словно между ними уже все произошло. И она может позволить себе все что угодно…
Мы молча вышли из церкви и пошли по улицам на некотором расстоянии друг от друга, немного смущенные тем, что между нами произошло. Потом сели на скамью в парке и закурили. То есть закурил я, а Анна иногда просила у меня затянуться. Она не сняла с головы белую косынку, которую накинула в церкви, и выглядела в ней почти как невеста. Я придвинулся, осторожно снял косынку и поцеловал Анну в губы. И только потом спросил, можно ли мне ее поцеловать. Она улыбнулась и спросила, можно ли ей на это согласиться. А потом стала рассказывать о той Москве, которую еще хотела бы мне показать. Названия мне ничего не говорили: Центр современного искусства «Винзавод», Речной вокзал, сад «Эрмитаж»… Наконец она спросила, куда бы я сам хотел пойти, что хотел бы пережить, увидеть и услышать. Я ответил совершенно искренне, что хотел бы вернуться в архив. Вместе с ней…
Анна думала о том, как получается, что желания двух разных людей совпадают…
Ей сейчас не хотелось показывать Струне Москву. И он, словно прочитав ее мысли, сказал, что хочет проводить ее в архив.
Они так и поступили. Но прежде долго целовались прямо на улице, не замечая прохожих.
Дойдя до архива, Анна хотела попрощаться, но Струна притянул ее к себе и снова стал целовать, обнимая за талию под расстегнутым плащом.
— Пойдем со мной, — беззвучно, одними губами сказала она и взяла его за руку.
Они прошли длинными архивными коридорами, здоровались с кем-то, Анна отвечала на вопросы какой-то женщины относительно планирующейся поездки на Кижи… И вот ее кабинет, и дверь, и ключ. Они вошли, она заперла дверь на два с половиной оборота.
Он снял с нее плащ, потянул за ленту, и ее волосы рассыпались волной, закрывая лицо. Он целовал их, перебирая пальцами пряди и вдыхая аромат. Потом резко подхватил ее и опустил на стол. От нетерпения он порвал ей платье. А она просто доверилась ему— впервые доверилась мужчине без оглядки. А потом вскрикивала и царапала ему спину, чувствуя себя русалкой с жемчужинами в волосах.
Мы вошли в здание архива и быстро пошли по коридору. Какие-то люди обращались к Анне, она что- то нервно им объясняла, отмахиваясь от них как от комаров, и нетерпеливо поглядывая на меня. Мы добрались до ее кабинета. Она закрыла дверь на ключ, придвинула к ней столик с книгами, сбросила туфли и встала передо мной. Я вытянул ленту из ее волос. Потом снял с нее плащ. Потом сдвинул платье с плеч. Она расстегнула лифчик. Я целовал ее волосы. И губы. Она положила мои руки себе на грудь. Потом встала на колени, расстегнула ремень и сдернула с меня брюки. Я прикоснулся к ее волосам. Ко лбу. К векам. Щекам. Губам.
Она губами ловила мои пальцы. А потом… потом нам хотелось только одного — соединиться. Как можно скорее, где угодно.
Смущение и стыд пришли позже, когда отступили вожделение, нетерпение и страсть. Анна сидела, широко раздвинув бедра, на письменном столе, который расчистила одним движением руки, и прикрывала руками грудь. Волосы ее растрепались, губы припухли, макияж размазался, на щеках горел румянец, глаза были закрыты. Я все еще был в ней.
— Мне очень важно, чтобы вы знали: я этого очень хотела, — прошептала она минуту спустя, не открывая глаз, — это не было наваждением. Но, боюсь, теперь вы меня бросите. Так часто бывает. Ведь вам не пришлось меня добиваться. А мужчина должен завоевывать женщину. Иначе она не заслуживает уважения. Мне стыдно, что вы можете так обо мне подумать. Я не из таких. Вы дотянетесь до моего платья? Оно на полу.
Она обращалась ко мне на «вы», и я чувствовал в этом резкий диссонанс. Эта обнаженная женщина еще принадлежала мне, и хотя мы так и не перешли на «ты», мне казалось, что теперь это было бы так естественно.
— Анна, разве ты не чувствуешь, что мы стали…
— Я очарована вами, — перебила она. — Это волшебное пение и удивительное ощущение близости