визуальных символов Петербурга – конвульсивно устремившемся к небу, но в то же время упрямо врытом в камень Медном Всаднике. Все мы желаем если не предсказать, то хотя бы угадать будущее, заглянуть за невидимую черту, отделяющую текущее от грядущего. Мало кому это удается, и даже гении в задумчивости останавливаются перед этой чертой.

Но гении по крайней мере могут сформулировать наши смутные ощущения, наши волнения и тревоги перед этой непредсказуемостью и наши тайные надежды – как это сделал Пушкин в кажущихся отлитыми из бронзы строках, которые обречен повторять всякий человек, хоть раз прочитавший величайшую русскую поэму, оказавшийся – намеренно либо случайно – у конной статуи Петра Великого и задумавшийся там невольно о прошлом, настоящем и будущем основанного легендарным императором чудесного, грандиозного и многострадального города, который каждому из нас хотелось бы видеть бессмертным:

Куда ты скачешь, гордый конь,И где опустишь ты копыта?

О мытье окон

Однажды скульптор, заведовавший отделом литературы в «ЛГ», пригласил меня к себе в мастерскую, не иначе как с тайной мыслью, чтобы я о нем написал. Он рассуждал про себя так: у этого парня плохи дела, но он неплохо написал о Сарьяне, пусть напишет про меня так же хорошо, и я напечатаю про Сарьяна. Время было такое – после «оттепели». Никиты уже не было, а коридоры посещенной им выставки все еще гудели от его топота. Все в нем было осуждено, кроме борьбы с абстракционизмом.

Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше… в моду вошло подбирать корешки и камешки, ракушки и сучья, что-нибудь, кроме себя, напоминавшие. Эти уродцы мертвой природы заполнили интерьеры клубов и первых кооперативных квартир, воспроизводились на цветных разворотах журнала «Огонек» – как-никак не абстракция, но и не социалистический реализм: беспартийное восхищение природой. Все эти пни и Паны, лесовики и девы заполняли мастерскую скульптора в производственных количествах и донельзя меня раздражили.

Людям уже хотелось делать что-то для себя руками. С одной стороны, еще недавно не было такой возможности, с другой – они уже не умели. Полочки, шкафчики, постконенковщина.

Зря я на него так уж сердился – в своем восхищении «искусством природы» был он вполне искренен: взгляните, какой корень! вылитый Пришвин! мне почти ничего не пришлось менять – только вот тут и тут чуть подделал…

И действительно, чем меньше было следов его собственного искусства, тем более он восхищался, и в этом начинал проступать даже некий вкус.

Наконец он подвел меня, как оказалось, к завершающему экспонату. Это был причудливый серый камень размером и формой со страусиное яйцо. Такая, скорее всего, вулканическая бомба, похожая на сцепленные кисти рук. Непонятно было, как камень мог так заплестись, в точности воплощая детскую приговорку: где начало того конца, которым оканчивается начало? Так ровно и точно в то же время – ни ступеньки, ни зацепки, ни перехода. Этакий каменный философический концепт. Вещь в себе как таковая. Совершенно ни о чем. Совершенно…

– Правда совершенно?! – сказал он тут же вслух. – Сначала я хотел вот здесь проявить девичий лик, видите? Буквально двумя штрихами… Но потом передумал: жалко стало что-либо менять.

Он ли сказал, я ли подумал: «портить».

В этом единственном, тысяча первом, экспонате он оказался наконец художником, автором финального шедевра. Он любил его.

Другой был режиссер документального кино. И он был художником без сомнения. Говорили о Пушкине, о «Медном всаднике».

– А для меня главная его вещь – «Гробовщик», – сказал режиссер. И пояснил: – Все, кого я успел снять, умерли. Я иногда боюсь себя и ненавижу свою профессию.

Я взглянул на него с пристрастием и тут же ему поверил.

И всплыл Петрополь, как тритон,По пояс в воду погружен.

Торжество этих строк всегда казалось мне приговором. Угроза строительства пресловутой дамбы – овеществленной метафорой.

Рассказывают также, ссылаясь на неведомые мне научные источники, что за последние годы, включающие годы аферы с дамбой, вода в Неве химически настолько активизировалась, что стала разъедать те самые сваи, на которых упрочены фундаменты великого города. Сваи эти, пропитанные специальными составами по старинным технологиям, рассчитанные на века, простояв по два века, не выдерживают натиска новейшей экологии. Так что Петрополь как всплыл, так и погрузиться обратно вскоре может. Бедствие такого рода грозит нам едва ли не больше, чем Венеции, но вряд ли вызовет в мире то же сочувствие.

Андрей Битов11 декабря 1995, Нью- Йорк

Фото

С наибольшей силой самодержавное своеволие Петра Великого, его русский максимализм и любовь к демонстративному жесту проявились в самом драматичном и символическом поступке царя – основании в 1703 году Санкт-Петербурга, будущей столицы империи.

Петербуржцы, собравшиеся на открытии монумента Петру Первому в 1782 году, не догадывались, что перед ними – главнейший, вечный, навсегда самый популярный символ их города.

Петербургское наводнение 1824 года вдохновило Пушкина на создание «Медного всадника» (1833): так сошлись природа, история и поэзия.

Конная статуя императора, устремленная в небо, но укорененная в камне, породила легенду: пока монумент стоит на месте, Петербург не погибнет.

Без Пушкина мифа о Петербурге, вероятно, не было бы. Силой своего воображения поэт поместил монумент Фальконе в центр петербургской легенды. После поэмы «Медный всадник» этот памятник олицетворяет величие и бессмертную красоту города, но также напоминает о тяжких бедах, выпавших на долю Северной столицы.

Автопортрет Пушкина, 1829.

Медный всадник преследует несчастного Евгения: в поэме Пушкина конная статуя – не только сам Петр I, но воплощение безжалостной силы государства. Что важнее – счастье маленького человека или торжество великой империи? Гениальность Пушкина в том, что он не дает прямого ответа на этот вопрос.

Иллюстрация Александра Бенуа к «Медному всаднику», 1916.

Михаил Глинка – отец петербургской музыки: в его «Вальсе-Фантазии» эротическое томление приобретает спиритуальный оттенок. Эта музыка предвосхищает и Чайковского, и Ахматову.

Императорский Петербург зимой: величавый вид на Неву и Исаакиевский собор.

Литография середины XIX века.

Гоголь сотворил свой альтернативный миф о Петербурге: в его произведениях возник город-мираж, город-монстр. Туман, тьма и холод…

Рисунок Натана Альтмана, 1934.

Гоголевский Невский проспект: «Всё обман, всё мечты, всё не то, чем кажется!»

Достоевский о Петербурге: «Виноват, не люблю я его. Окна, дырья, – и монументы».

Гравюра на дереве Владимира Фаворского, 1929.

Призрачный Петербург Достоевского – один из величайших образов мировой литературы. Иллюстрация Мстислава Добужинского к «Белым ночам» погружает нас в атмосферу тихого отчаяния.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×