сказала Дин.
– Слушай. – Боль отпустила голову, и я сказала: – Давай крутить лесбийскую любовь, а то мне сорок лет, а я только в кино видела. – И во все ехидные глаза глядела на нее, думая, что же делать, куда отступать, если она согласится.
– Мне хотелось тебя порисовать, – сказала Дин картонным голосом и отпрыгнула так интенсивно, что свалила Аськину вазу, пошла красными пятнами и застыла как статуя.
– Она нас убьет, – предположила я, – вазу она купила в честь Толика, он из тех недоносков, которые торжественно объявляют: «Я никогда не делаю подарков любовницам!» Значит, я не отношусь к бабам, которые тебе нравятся?
– Что ты за ерунду заладила? – наклонилась к осколкам Дин. Я совершенно определенно загнала ее в угол.
– То есть, грубо говоря, ты мне крутишь динамо? – наезжала я, поняв, что упорство безопасно.
– Ну и лексикончик! Я куплю ей приличную вазу. – Дин с испуганным красным лицом стояла против меня, вытянув вперед руки с крупными хрустальными осколками.
– По-моему, ты меня хочешь зарезать, – предположила я.
– А ты не нарывайся, – сказала она, и желваки, клянусь, мужские желваки заиграли на ее напудренном подбородке.
– Может, ты застенчивая, так я сама могу приставать! – гаркнула я и двинулась на нее с неопределенным, но злобным выражением лица; никак не могла подчинить себе лицо и надеть на него что- нибудь тематическое.
Дин отступила назад, поскользнулась и начала падать прямо на сумку с Аськиным сервизом, не выпуская осколков из рук; я бросилась на нее, как Матросов на амбразуру, отпихнула рывком от сумки, мы рухнули на битую вазу; и, лежа на Дин, уперевшись дыханием в ее лицо, я поняла, что это… Димка…
Сначала показалось, что у меня похмельные глюки. Но увидев один раз, я не смогла понять, как же не видела этого, и только этого, с первой секунды. Сердце заколотилось как бешеное, в голове застучало, руки заледенели. Я сползла, поднялась, отошла и, отвернувшись, потому что боялась смотреть на него, спросила:
– Глаза-то синие ты себе как намалевал, клоун?
И тут я услышала Димкин хоть и нервный, но смех; голос, который стал его голосом; бросилась и прижалась к нему, потому что монстр по имени Дин исчез из комнаты, и вместо него со мной был Димка, и халат пах его запахом сквозь дезодорант.
– Это ж линзы, глупая, – ответил он, и два вазных осколка из разжатых рук звякнули об пол.
– Сними, сними линзы, я не могу общаться с Франкенштейном, – попросила я, убаюкиваясь на его груди с проминающимися выпуклостями.
– Они с диоптриями. Я без них ничего не увижу.
– Ты уже и так все увидел.
– Такую актерскую работу мне испортила!
Я отошла, села в другой конец и начала пялить глаза. Мне было не переварить всего сразу на похмельную голову. Он пошел за совком и веником, начал собирать осколки. Говорить не было сил ни у меня, ни у него. Он снял халат, остался в спортивных трусах. Выбритые снизу по колено ноги и до локтя руки делали его похожим на модельно стриженного пуделя. Налаченые когти, клееные ресницы и накрашенное лицо выглядели заплатками. Он достал бутылку виски, налил, сел рядом и обнял меня.
– Когда ж ты поняла? – Конечно, он был неисправим.
– Не знаю, немножко, когда ты мне картинку на сиську клеил, немножко, когда телефон записывал. Ты семерку еще в школе писал, то ли семерка, то ли вопросительный знак. Я просто не могла для себя сформулировать. Вообще-то классно сработано. Только вот история с сестрой какая-то… с душком. – Я была оглушена и говорила и смеялась под дозой контузии. – Подожди, но нос у тебя новый!
– Я же говорил, катастрофа.
– Как же так, почему же я не врубалась?
– Потому что так ничего не надо было объяснять, – сказал он нехорошим голосом.
– А теперь что надо объяснять?
– Все.
– Как говорили писатели Серебряного века, «если надо объяснять, то не надо объяснять».
К счастью, зазвонил телефон.
– Алло, – сказала я.
– Привет, – ответила Ёка. – Ну?
– Ёка, я хочу сообщить тебе пренеприятнейшее известие… – заверещала я, и Димка вырвал трубку.
– Добрый день, это Дин, – сказал он в нос в мяукающей манере Дин. – Лучше это известие сообщу вам я. Они согласны на встречу, сегодня в семь у Ирины. Жду вас и Василия.
– Будешь продолжать? – удивилась я, когда он положил трубку.
– Конечно. А собственно, что изменилось?
– Ну, не знаю… Если ты считаешь, что ничего, значит, ничего. Слушай, а ты ведь мне уже когда-то массировал шею! Ей-богу! – озарило меня.
– Конечно, у Пупсика с Васькой под Новый год. Семьдесят какой-то… Ты страшно перепила тогда.
– Не помню… Может быть.
– Ты стонала, будто мы трахаемся, и Пупсикова мать все время пыталась ворваться в комнату…
– И вот еще, винегрет с креветками, как цитата откуда-то… – Я циклилась на малозначащих вещах.
– Пнин набоковский. Помнишь, он на вечеринку приготовил винегрет с креветками. Ты еще говорила, как может извратиться русский человек, приготовив такое… Решил тебе доказать, что это вкусно.
– Не помню…
– Врешь. Да ты все время врешь. Ты уже сто раз меня узнала, я видел! Ты каждый раз при посторонних будто извинялась за меня, я же тебя знаю!
– Нет, клянусь. Просто чучело, которое ты изображал, меня парализовывало. Мне трудно было искать тон, мне и сейчас трудно его искать, – замялась я.
– Уж, пожалуйста, поищи! – рявкнул он.
– Когда от кого-то три года нет известий, а потом он является в маникюре и модулирует голосом, разные вещи лезут в голову. Мало ли как эмиграция по мозгам вдарила!
– О господи! В сексуальной ориентации я консерватор. Просто захотелось поприкалываться. На вас со стороны посмотреть, – говорил он правду, это точно.
– Зачем?
– Сорок лет. Потом прикалываться неудобно будет.
– Очень уж ты молодо выглядишь. Прямо портрет Дориана Грея.
– Знала бы, какой кровью. Я ведь фотомоделью пашу. Голодание, питание по Шелтону, тибетские шарики омоложения, дерьмо всякое. Моя харя – мой доход, – сказал он с отвращением.
– Но ты какие-то инсталляции делал…
– Ку-ку, мода на русское кончилась. Я даже книжку сваял, сам написал, сам издал, сам купил, сам читаю. Некому читать, Ирка. Америка нашему брату богатая мачеха, а богатая мачеха хуже бедной матери. Но я не жалуюсь! А на вас посмотрел, еще меньше жалуюсь. Семь лет прошло, а у вас вместо «что делать?» все еще «кто виноват?».
Я вылезла из-под его руки, встала и начала бродить из угла в угол. Так мне было легче.
– Что ты про нас понимаешь, дурак?
– А чего тут понимать-то? Два притопа, три прихлопа и тонна вшивой многозначительности.
– На себя посмотри, Петрушка! Вырядился! – Стало понятно, что сейчас мы заведемся и будем лаяться сутки, как до его отъезда, он был единственным человеком в мире, с которым мне интересно было выяснять отношения спринтерским способом.
– Маска – это не я. Маска – это свобода и анонимность. Маска освобождает меня от правил. Я хотел вырядиться, чтоб упростить историю. Хрена бы вы тут передо мной раздевались, если б не форма Деда Мороза? Вы бы тут потемкинские деревни навели! – медовым голосом заявил он.