пыжился взвалить на спину неподъемной величины узел, народ сшибался на запруженных улицах, кидались под ноги крысы и мыши – невиданные их полчища, пугая скотину, оголтело мчались вдоль заборов. На перекрестке сцепились осями телеги, возчики лупили друг друга кнутами в кровь – бестолочь и воющий крик.

Прорываясь через затор, Федя получил под ребро, задохнулся, кого-то повалил сам, разронял меха, не оглянувшись, и бросил таз, чтобы вырваться. Здесь можно было и навсегда остаться, чуть оплошаешь.

До Прохорова двора кругом города лежал по пожарному времени немалый путь, но если не застрять где ненароком, не подвернуть – страшно подумать – ногу, то опасности настоящей еще не было, тем более, что Федя бежал по ветру, то есть уходил от огня. Навряд ли за четверть часа разгорится так, что не пройдешь. От страха и волнения протрезвев, если не ногами, то головой, Федя старался сохранять силы, расчетливо избегая столкновений, всякой свалки, и переходил временами на шаг, чтобы отдышаться и сообразить, что, в конце концов, происходит и чего держаться.

В Федином легкомыслии, как и вообще в легкомыслии, можно было бы признать при внимательном разборе что-то схожее с философическим отношением к миру. Свойственная философическому складу ума способность отделять вечное от преходящего и второстепенного, похожая на особый дар способность обращать свой ум на значительные предметы, отстраняя от себя плотоядную обыденность, – такая способность избирательного восприятия присуща и легкомыслию. Легкомыслие умеет сосредоточиться на радостях жизни, пренебрегая той злосчастной обыденностью, которая заедает век среднего человека, пренебрегая то есть необходимостью заботиться завтрашним днем, завтрашним куском хлеба и благополучием близких. «Ненависть ко лжи убила во мне воображение!» – воскликнул кто-то из мучившихся философическими вопросами людей и тем прекрасно выразил противоположность обыденности и того избирательного подхода к действительности, который в равной степени, хотя и совсем по-разному свойственен и философу, и прожигателю жизни. Недаром же склонный держаться середины человек, благоразумный обыватель, не понимает ни того, ни другого: ни безответственности шантрапы ни глубокомыслия философа.

Так что, если говорить о ненависти ко лжи и о воображении, то Федя не мог принять подобного рода обвинение на свой счет. Фединому воображению ничего не грозило. Он верил в дерзкие построения своего подвижного ума настолько, насколько считал необходимым. Он обладал особым талантом задвигать в тень и неясность все, что не относится к насущным потребностям часа. Назначенная за сеструху цена возбуждала столь яркие и сильные чувства, что никакие иные переживания не доставляли Феде хлопот.

Обдумывая самый простой и потому самый верный способ доставить сестру по назначению: придушить и в мешок, он как-то не понимал все то неприятное, что было сопряжено с такой грубостью. И только, отказавшись по ряду соображений от замысла (простота которого была все же обманчива), Федя вспомнил, как сильно, до отвращения претит ему бесполезная жестокость. Он понял обиду девочки и все отвратительное, гадкое, что должен был испытать сам, решившись душить Федьку подушкой, или глушить обернутой в овчину дубиной. Он содрогнулся и выбросил мысль о насилии из головы.

Значит, нужно было искать, напрягаться. Федя искал и знал, что найдет. Ничем не стесненное воображение, мучаясь от бессилия, проделает подспудную работу и решение придет само собой, неожиданно в трудный, быть может, последний, казалось бы уже безнадежный час.

Федина мысль кружила, возвращаясь к деньгам, и, раз от разу достигая начала, то есть ста рублей, мысль цеплялась, между прочим, за маленькую, но довольно-таки вредную задорину: другой кто, потрезвее Подреза, за такое дело ста рублей ведь и не отвалит. Да и Подрезова блажь не вечна. А ну как завтра опомнится? Федя не совсем понимал, на чем все же Подрез свихнулся. Никогда Федя не примечал за сестрой ничего похожего на неодолимую женскую обольстительность. Худа и язва. Женский ум ласков и уклончив, женщина подходом и обходом умна, а эта умна как-то грубо. Мерещится во взгляде что-то такое, от чего здравому мужику не по себе станет. Можно, конечно, Федьку откормить, натереть благовониями, румяна, белила – можно; а вот эту язву, куда денешь? Если Подрез Федькиной угловатой прелестью все же захвачен, то, надо понимать, по неосторожности. Несчастный случай. Впрочем, дело вкуса. Может, Подрезу с похмелья и острое, и пряное требуется. А сто рублей все равно, как ни крути, очень большие деньги.

И не на смерть же, в конце концов, продал, не палачу же – в постель! Не мыло, не смылится. Экое горе!

Переворачивая так и эдак сто рублей, примеривая к ним легковесную Федьку, Федя проникался странным чувством смешанного с завистью уважения. За сто рублей Федя и сам бы кому хочешь продался. Так не берут же! А эту еще подманивать надо. Коза неистовая!

Распаленное горячечными соображениями лицо Феди нечисто горело, он ощущал в душе тяжесть и беспокойство. Паршиво было на душе несмотря ни на что, досадно… тяжко, как это бывает перед неприятным, возможно, опасным, но неизбежным делом. Терзаясь в попытках достичь душевного равновесия, Федя забыл пожар, перестал замечать на улицах кутерьму, и не остерегся – столкнулся с каким-то неистовым оборвышем.

– Федя, родной! – закричал щенок прежде, чем он опомнился его отшвырнуть. – Феденька.

Грязный, только из канавы оборвыш тыкался и терся о ферязь, а Федя остановился и ничего не предпринимал – проще было дождаться, чтобы припадок мальчишки сам собой разъяснился.

– Голтяя убили! – выкрикнул оборвыш, отлепившись на мгновение от Фединого живота. – Помнишь Голтяя, я на нем ездил?

– Жалко лошадку, – отметил Федя вполне бессмысленно – первыми, что попались, случайно сорвавшимися с языка словами. Слишком далеко он сейчас витал, чтобы тратить на это недоразумение и смысл, и чувство.

Но и бесноватый мальчишка по обыкновению всех бесноватых мало что слышал и молотил свое:

– Бахмат его убил.

– Что же их не развели по разным стойлам? – озаботился Федя уже чуть серьезнее. Опять он чувствовал в голове пьяный туман.

– Бахмат, – говорил мальчишка, задыхаясь от поспешности, – такой низенький и злой. Ты его не видел.

– Бахматы, да, степная порода, одни копыта да зубы. Из-за чего же они перегрызлись, резвые лошадки? Меру овса не поделили? Клок сена? Что они там не поделили?

– Нет, поделили! – чуть запнувшись, выпалил мальчишка. – Золото поделили. Они поделили золото. А это из-за меня…

– Тебя не поделили?

Несколько мгновений мальчишка смотрел с таким тупым изумлением, что, казалось, никогда уже не опомнится. Но опомнился:

– Да! Да! Они все поделили, а тут я…

– И они стали из-за тебя драться?

– Да! Драться, из-за меня!

– А на золото плюнули?

– Так оно ж возле куцеря теперь!

– Под бортным знаменем?

– Да! Под бортным знаменем! Сколько хочешь!

– Сколько хочешь?

– Сколько хочешь! – Опять начал он было дергаться, созрев для припадка. Федя остановил его трезвым словом:

– Но из-за золота разногласий не возникало. Делили только тебя?

– Да… Меня… – ответил он в каком-то беспросветном ошеломлении.

– А мед? Как вы делили мед?

Мальчишка окончательно задохнулся.

– Под куцерем, дружок, так же как под любым другим бортным знаменем, лежит мед. Есть такая примета: под куцерем – мед.

Слабый рассудок мальчишки не мог вместить разветвленную мысль Феди. Он вытаращился, как всякий недоумок, испытавший собственным лбом твердость высшего разума. Федя воспользовался случаем,

Вы читаете Чет-нечет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату