по ковру. Среди разбросанных подушек она уселась и глаза больше не поднимала. Возвращенная на стол свеча освещала темно-зеленую скатерть, кувшин, стаканы и кое-какую закуску.
– Славный застеночек, можно писать всю ночь. Писать, переписывать, черновики рвать и опять набело, набело! – самодовольно сказал Подрез, высматривая на Федькином лице признаки сдобренной изумлением благодарности. – Я тебя здесь запру перья чинить, а сам пойду к этим… – он выразительно скривился и кивнул, указывая за стену, где еще толклись разочарованные голоса.
Наверное, нужно было сказать «иди» или что-нибудь в этом роде, чтобы избавиться, наконец, от Подреза. Совсем немного требовалось, чтобы спастись, – чуть больше жизни и всё. Но Федька будто бы поглупела. В хмельной голове ее не сопрягалось ничего связного. Она тупо молчала. Она не понимала, на чем остановиться и как сделать выбор между отнюдь не безопасной для нее девочкой (едва ли уже невинной) и откровенно опасным Подрезом.
Хозяин подвинул стул, один из двух, и сел. Подрез тоже не понимал. Он действительно не понимал Федьки. Сосланного в окраинный город за разврат, пьянство и кости Посольского. Сосланного подальше от столичных соблазнов. Так далеко сосланного, что соблазнов, и вправду, не находилось.
– Пить будешь? – спросил Подрез, ни в чем уже не уверенный. Федька натужно соображала.
– Тогда кости, – не дождавшись ответа, он запустил руку в подвешенный к поясу карман.
Раздосадованный Федькиной тупостью, Подрез перешел наконец к делу, оставив окольные пути.
Надо полагать, Подрез относился к зерни как к средству. Теперь это сильнодействующее средство понадобилось ему, чтобы раздразнить и вывести из себя Федьку – «ведомого московского зернщика».
Самая страсть, самый задор и смак – окрутить человека, обручить его с зернью. Сделать рабом удачи, а потом и своим рабом. В этом был весь Подрез, поняла Федька, увидев, как переменился он тут. Как всякое большое дело, задача эта – поработить чужую волю – требовала ума, натуры, упорства. Подойдя к главному, Подрез уже не мудрил, не ерничал, он забыл все, забыл брошенных без призора гостей, ближайшие свои намерения и расчеты. Федька видела с изумлением, что, освободившись душой от всего лишнего, постороннего, Подрез испытывал глубочайшее умиротворение, голос его изменился, стал мягче, дружелюбнее, исчезли признаки придури, лицедейства. Не осталось и хмеля, он протрезвел, словно никогда и не пил. Если то, что происходило с ним было игрой, то игра эта, лицедейство, растворяла Подреза в себе без остатка. Перерожденный страстью, он предстал перед Федькой новым, лучшим человеком. Был это обходительный, приятный, уступчивый и доброжелательный товарищ.
– Я не играю, зарок дал, – вспомнила Федька. (Долго же она думала!)
Подрез возражения не заметил, он ничего уже не принимал во внимание, он знал теперь большую и важную правду, перед которой должно было отступить все временное, случайное, преходящее.
– На щелкуны, без денег, – молвил он, доставая из-под стола майдан – доску с бортиками, куда кидать кости. – Разок-другой испытаем судьбу-злодейку. Эти-то все равно достанут, много не разгуляешься, – мотнул головой в сторону двери.
– На щелкуны? – заколебалась Федька, понимая, что меньшим не отделаешься. Впрочем, она и то еще помнила, что должна изображать связанного зароком задорного игрока.
– Сто щелкунов – три рубля, – возразил Подрез с дружелюбной насмешкой. – А хочешь так: выиграешь – деньги, проиграешь – щелкуны.
В сложной Федькиной натуре уживались разнообразные качества, иногда прямо противоположные. Вот и сейчас: она не только изображала задорного игрока, но уже и была им в действительности. Хотя и не забывала, что притворяется. Если говорить о лицедействе, то уж в этом-то она не уступала Подрезу. Имея перед ним даже и преимущество: ведь лицедейство было для нее жизнью, а для него оставалось, как бы там ни было, игрой.
– Ой, не надо бы садиться, не надо… Не ладно это, не ладно…– раздумчиво бормотала она, разминая пальцы, как это делал когда-то взволнованный соблазном брат.
По правде говоря, Федька никогда не держала в руках кости и, достаточно хорошо представляя, что в таких случаях говорят, несколько хуже понимала, что и куда кидать, после того, как все положенные прибаутки сказаны. Тут ей не на что было особенно опереться, кроме как на испытанную свою самоуверенность вкупе с нахальством.
– Ладно! Никуда от судьбы не денешься! А кости не лошадь, к утру повезет, – сказала она, в сомнении ломая пальцы, и подвинула стул.
Соперник кивнул, хорошо, ох, как хорошо! Федьку тут понимая. Она же, мучительно напоследок заколебавшись, глянула на девчонку татарку, словно помощи откуда ждала или подсказки, словно нужен был ей еще внешний толчок, чтобы склониться в ту или иную сторону. И Подрез с пугающей проницательностью мимолетное Федькино побуждение уловил.
– Зинка, – барственно позвал он, – иди сюда. Стой здесь. Такальщик будешь.
Девочка послушно поднялась, но не все поняла.
– Такальщик? – повторила она робким детским голоском.
– Будешь следить за игрой: такальщик, – сказал хозяин. – Поспорим – рассудишь. Подеремся – разнимешь. Судья. Твой приговор последний.
Похоже, Зинка догадывалась о значении каждого слова в отдельности, но соединенные вместе, как понятие, они поставили ее в затруднение: «подеремся – разнимешь». Девочка вопросительно заглядывала в глаза.
– Вот мой нож, – продолжал Подрез еще суровее, без намека на улыбку. Достал из ножен длинный кинжал с оправленной серебром рукоятью и, протягивая его девчонке, обратился к сопернику: – Оружие есть?
– Нет.
– Если есть, сдай такальщику.
Зинка приняла кинжал двумя руками за лезвие, и цыплячья грудь ее разрезе рубашки покрылась пупырышками.
– Меня не бойся, я не дерусь, – сказала Федька по-татарски.
Зинка вскинулась, метнулась взглядом, словно что-то невероятное произошло, словно кинжал в руках заговорил на родном наречии. И Подрез тоже дернулся, забыв на мгновение благоприобретенное хладнокровие. Подрез не знал языка! И, поколебавшись… не переспросил, не решился обнаруживать слабость.
И вот, с едва постижимым… потусторонним стуком перекатились по майдану, легли три кости, бросили маленькие свои тени. Три звездочки, три небесные заблудницы – планеты, совершившие свой прихотливый путь, чтобы открыть сокровенное число: двойка, четверка, пусто – шесть. Шесть очков, сказали планеты. Полуудача, полусчастье, верная половина в руках, не поражение и не победа. Двусмысленная гримаса судьбы, из небытия, из пустоты вознесшей тебя на шесть ступеней вверх, только для того, наверное, чтобы нагляднее обозначилась роковая неодолимость шести оставшихся до торжества ступеней.
– Начнем, пожалуй, – перекрестившись, тихо сказал Подрез. Но вместо того, чтобы приступить к делу, поднял одну из костей и внимательно, словно первый раз видел, оглядел: четыре прозерненных стороны с полустертыми точками. Такую же кость с несколько большим правом на любопытство вертела и Федька. Один, два, три, четыре и две стороны пустые.
– Начнем! – внушительно повторила Федька, собрала в горсть кости и, подражая Подрезу, бросила их вверх через большой палец на доску. И так неловко, что одна, разумеется, перескочила закраину майдана.
Подрез глянул с легким, пока еще не определившимся удивлением – ничуть это все не походило на отточенный, изящный бросок ведомого зернщика, игрока по призванию и по опыту.
– Перебросить, – сухо сказал он. – Переброс! – сердито повторил для Зинки. – Такальщик, говори!
Девчонка не понимала.
– Переброс, скажи! – начал выходить из себя Подрез, словно именно Зинка и отличилась неловкостью.
– Переброс, – молвила Зинка, чтобы успокоить хозяина и увидела, что это и вправду действует. – Пе-ре-брос, – старательно повторила она, когда Федька изловчилась метнуть все три кости на доску.
– Дура! – воскликнул в сердцах Подрез, имея в виду, конечно, не соперника (которого он должен был