Когда калитка заскрипела и Вешняк кинулся к ней, ожидая мать, появился Варлам – приземистый мужик с толстой шеей, которая понуждала его бычить вперед голову. Лицо у него было корявое, задубелое, но густая борода и волосы сплошь темные, без седого волоска. Варлам оттеснил животом мальчика и вышел на улицу.
– Ну что, пащенок? – сказал он, озираясь.
– Маму пустите, – Вешняк с трудом сдерживался, чтобы не кричать.
Варлам поглядел в один конец улицы и в другой – безлюдно. Мальчишка повизгивал.
– Заткни хайло, нет здесь твоей матери, – сказал Варлам негромко.
– Есть!
– Как бог свят нету! – И Варлам Урюпин перекрестился, довершая чудовищную ложь святотатством.
Вешняк онемел, не зная, чему верить. Варламка же, поглядевши еще по сторонам, взялся опять за калитку. Мальчишка кинулся на него с воплем и отлетел, сбитый с ног.
Он корчился в пыли, он мазал по рту рукой, закусывая ладонь зубами, он вздрагивал, захлебываясь подступающими к горлу рыданиями. Бахмат бережно поднимал его на ноги. Голтяй отряхивал. Руда заботливо придерживал. Товарищи шептали ему, что Варламку Урюпина надо поджечь. Запалить двор и тогда вот, небось, попляшет. Вся правда наружу выйдет!
– Ишь, чего выдумал: матки нет! – горячился Голтяй, когда они вели его прочь.
– Язык без костей, – наговаривал с другого боку Бахмат. – Этак и я вот, чуешь, бродил возле купеческого двора, и думаю, как бы это мне клеть подломить? И на тебе, хозяин навстречу. «Что ищешь, православный?» – «Лошадь ищу, потерялась». – «А где же у тебя узда, если лошадь ищешь?» – «А у меня узды, – говорю, – и дома не бывало!»
Бахмат усмехнулся, Голтяй и Руда с готовностью хохотнули. И дома не бывало! – повторяли они сквозь смех. Поджечь! – думал Вешняк с яростью. Поджечь – терзало его изнутри мучительной, не находящей выхода злобой. Поджечь! – определился он в злобе.
Не мешкая, не затрудняясь внезапностью явившегося у Вешняка замысла – «эк что ты такое замыслил!» – почтительно удивлялись они, разбойники прошли в заулок, где было темно от строений и заборов. Тут показали Вешняку высокую без окон стену. Клеть. Руда, оглядываясь, выволок достаточно длинную суковатую корягу – чтобы взобраться на крышу. Коряга удачно нашлась, будто кто ее заранее припрятал. И в руках у Вешняка очутилась размочаленная, проваренная в селитре тряпка.
Тряпка дымилась по краю, и там играла искорка, пытаясь вскарабкаться вверх, ближе к пальцам. Искорка путалась в волокнах, исчезала и вновь вспыхивала светлячком, обреченная карабкаться вверх и вверх. Курился дым, мерцали огоньки, в попытке стать пламенем появлялись алые язычки.
Товарищи сгинули – Вешняк не заметил когда, – а прохожих здесь, видно, и не бывало. Стояло в ушах: «Беги!» Но бежать следовало не сразу, а после… Как загорится. А чтоб загорелось, залезть на крышу. Разобрать угол. Бросить в пролом тряпку. И уж затем бежать. То есть спуститься сначала вниз… И вот тогда-то как раз пригодится последний их совет: «Беги!»
Уже на первом суку Вешняк принялся перекладывать тряпку из рук в руки, потом догадался сунуть ее в зубы; дым ел глаза, приходилось поматывать головой.
Поднимался он медленно, обдумывая и пробуя очередное движение. Он не боялся, наоборот: похожее на лихорадочную дремоту спокойствие притупило чувства. Вешняк видел, как высоко взобрался, но не испытывал смятения, он видел, как закрывает небо застреха крыши, понимал, что трудно, опасно, однако прежде времени не пугался и не боялся мысли, что сорвется. Либо вскарабкается, повиснув сначала над пустотой, либо упадет – обе одинаково вероятные возможности оставались как будто бы ему безразличны. Что не мешало оставаться собранным и осторожным.
Однако никак не получалось ухватиться за резные концы тесниц, чтобы не заходила при этом под ногами коряга. Следовало выпрямиться и оттолкнуться…. Но, кажется, терялась при этом опора, Вешняк и так едва держался. Времени на раздумье, впрочем, уже не осталось. Едва он потянулся, коряга заскользила вбок… с шумом грохнулась далеко внизу, а Вешняк завис, опираясь животом на выступающий остриями край кровли, и не смел кликнуть товарищей. Особое неудобство положения состояло в том, что приходилось тратить силы без пользы, не продвигаясь, а только удерживая равновесие. Маленького толчка снизу хватило бы сейчас – жердью бы кто подпихнул в зад… Извиваясь, стиснув зубы, – угли падали на шею и жгли, дым разъедал глаза – усилием воли он расцепил стиснутые пальцы и выбросил руку вперед, хлестнув по крыше. От этого он сразу скользнул вниз, но чудом поймал выбоину на месте выскочившего сучка и задержался. А потом медленно, со стоном, продирая грудью и животом деревянные острия, пополз вверх и вверх.
И вот он втянулся по пояс, стало легче, вот он перехватил другой рукой и вот – при последнем издыхании он на крыше.
Кровь стучала, и закостенели пальцы. Когда бы понадобилось еще одно, пустяковое усилие – сорвался бы. А как ни крута была крыша, можно было лежать на ней без опаски. После он попробует и ходить. Тряпку он перенял из зубов в руку, но шею пекло – остался ожог. Наслаждаясь роздыхом, Вешняк почти не страдал от этого. Держал он в уме и то, что лестница обвалилась и ходу назад нет, однако и это не сильно его смущало. Во сне своем, поразительно похожем на явь, Вешняк не умел беспокоиться наперед, во сне он жил мгновением, мгновением, когда напряжен, и мгновением, когда расслаблен. На выглаженных солнечным жаром, промытых дождями досках – покой.
Вешняк различал далекие и близкие звуки: невнятную речь, квохтанье, скрип – в этом дворе и в соседнем. За оградами, за крышами продолжалась сонная жизнь, в сердцевине которой и притаился Вешняк. Шли прохожие, их будничный разговор, такой же недействительный, разморенный, как и все, что происходило вокруг, подсказывал Вешняку, что случайные люди пройдут, не задержавшись у клети. И даже то злосчастное обстоятельство, что лестница упала, обернулось удачей: нацеленная вверх, перегородившая проход коряга привела бы взгляды на крышу, где под не совсем еще темным небом курился чахлый дымок.
Вешняк поднялся на корточки, потом выпрямился и устоял. Истонченные подошвы сапог не скользили по сухому дереву, нужно было заботиться лишь о том, чтобы ставить следья плоско, всей поверхностью и не спешить.
Понемногу открывался краешек Варламова двора – теснина между строениями. Он услышал голос: мальчик или, может, это была девочка, быстро, взахлеб жаловался на свою беду. Женщина прикрикнула. Вешняк снова лег, он не понимал разговора, не вслушивался, даже если и мог что разобрать. Он следил за тряпкой. Огоньки проели половину полотнища, истлевший в огне край распадался хлопьями. Так лениво и неприметно, клочьями горит трава: пожар дойдет до натоптанной тропы и здесь, у препятствия сойдет на нет. Половина изначального лоскута оставалась у Вешняка на руках, и он прикидывал, что если суета во дворе не стихнет, в руках не останется ничего, все сгорит прежде, чем можно будет взяться за дело. Нечем будет запалить клеть, а потом и весь двор Варламки. От столкновения с хозяином Вешняк перекинулся мыслью к матери. Он старался не думать, чем она тут занята, изгонял это из сознания, достаточно и того, что Варлам… за все ответит. Прежнее злое чувство возвращалось, и Вешняк почувствовал, что это кстати: злоба успела притупиться, потому что обида и месть, усилие, которое должен был сделать Вешняк, чтобы свершилась месть, стали соразмерны друг другу. А, может, месть и превосходила обиду, Вешняк не знал в точности.
Но вот, кажется, стихло. Он перебрался к нижнему краю крыши и с первой попытки вывернул поддавшуюся тесницу. Доска скользнула и стукнула где-то внизу оземь. Никто почему-то не всполошился. Вешняк расковырял слой бересты, ска?лу, что обнаружилась под тесницей и после некоторой возни пропихнул в скважину тряпку.
Затем он припал глазом, но ничего не увидел. Даже запах дыма терялся в обширной, глубокой пустоте, которая начиналась под крышей.
Разум подсказывал бежать. Благоразумие однако само по себе, не подкрепленное страхом, не в состоянии было сдвинуть Вешняка с места.
Не одно только любопытство, много более сложное чувство заставляло его медлить. И едва ли дело сводилось к злорадству, желанию насладиться смятением врага. Смертное преступление совершил Вешняк, и все же он оставался податливым на доброе чувство мальчишкой, злоба не вдохновляла его торжеством.