печали матери не было для него места.
Дети бывают не менее догадливы, чем взрослые, но не умеют доверять себе, ощущения их неопределенны и скоротечны, детям не хватает настороженности, чтобы распознать и запомнить впечатление. Ведь настороженность не от чувства – от опыта. Вешняк понял и забыл свое понимание.
Он окликнул мать. Мать вздрогнула – кратчайший миг длилось это… недоумение.
– Как ты сюда попал? – спросила она, привлекая его к себе.
И снова Вешняк прозрел обостренным чувством, что она спрашивает не потому, что ей важно знать, как он сюда попал, а потому, что оправдывается перед собой за то неявное, но вполне постижимое недоумение.
Когда он принялся объяснять, как это вышло, она и слушать не стала:
– Что ты тут делаешь? Беги скорее домой. Прошу тебя, Веся, не нужно…
Она была в растерянности, и, упоенный новой волной злобы, он недобро отметил это смятение, которое ставило его выше матери, делало его сильным, большим. Растерянность матери подтверждала ее вину, подтверждала все, что таил он против матери, когда ненавидел Варлама. Испуганная ее растерянность давала объяснение и оправдание всему, что он совершил, и Вешняк – слышит его кто там чужой или нет! – выпалил с нелепым самодовольством:
– Мама, это я! Я поджег! Варламка собака, пес! Целовальник! – Он знал, что сделает ей больно, что ударит в сердце, знал – и ударил. Он должен был разделить свою злобу надвое, на двоих, злоба переполняла его.
В чутком лице ее, всегда хранившем мягкое, знакомое во всем выражение изобразилось нечто невозможное – она отшатнулась от Вешняка.
– Мама! – вскричал он, хватаясь за грудь.
– Но почему ты мокрый? – сказала она пугающе бессмысленно. – Почему ты мокрый?! – закричала она, начиная дрожать. – Куда ты свалился? Ты почему мокрый?
И тут Вешняка жестоко оторвали от матери, жилистые руки стиснули и мотнули его. Немо вскинулась мать – не успела удержать сына.
– Попался! Вот кто поджег! – взвопил Варлам в припадке внезапного прозрения.
Что навело Варлама на мысль? Подслушанное слово, мимолетный взгляд, толчок под сердце, когда увидел рядом сына и мать?
– Люди! – голосил Варлам со слезой, жутко проняло его тут запоздалое опасение, что проглядеть мог, упустить! – Вот он кто, зажигальщик! Гаденыш, и вся семья змеиный гадючник! Гляньте! Сюда! Ах, боже ж ты мой, господи! Да что же это такое?! – вопил он, растерзанный и ненавистью, и отчаянием.
Вешняк едва трепыхался, а мать не смела его защищать, уставившись в столбняке. Возбужденные беготней, потные, мокрые, в саже и грязных разводах мужики и женки на бегу останавливались, подходили, рассчитывая в горячке пожарного времени услышать и обвинение, и приговор сразу, – рассусоливать кто будет!
– Не поджигал я! – удушенный хваткой целовальника, издал Вешняк слабый вопль,
И мать словно очнулась. Только этого она и ждала: хоть какого-нибудь, пусть притворного оправдания, любого слова его – чтобы сразу поверить. Беззаветно, со страстью.
– Брось, Варлам! – вскинулась она. – Брось, говорю! Не поджигал он, слышишь! – чудные глаза ее под крутыми бровями засверкали. Казалось, она шипела, готовая впиться когтями. Да только целовальника нельзя было остановить – прозрел для ненависти, для возмездия:
– Елчигиных порода зажигальщики!
Люди помалкивали, но Вешняк ловил недобрые взгляды и заунывно-поспешно причитал:
– Не поджигал я, говорю же, не поджигал… чего прицепился, не поджигал…
– Слышь, Варлам! – в бешенстве, бросив под ноги скатерть, которой закрывала плечи, мать схватила целовальника за плечо, он стряхнул ее.
Он впадал в исступление, он уж волосы принимался драть под визг мальчишки, когда вмешался тот ражий детина, что таскал вместе с Вешняком бочку:
– Брось, хозяин! – сказал он вдруг. – Оставь мальчишку, не тронь!
И так это веско выдохнул, грязный, всклокоченный, как черт, что целовальник, если и не оробел, то ослабил хватку.
– Не поджигал он, – тяжело сказал холоп.
– Не поджигал! – взвизгнул Вешняк.
Мать дрожала, ожидая случай, чтобы вцепиться.
– Первый и крикнул, что пожар, – продолжал холоп, обращаясь к людям. – Матку, вишь, искал у нас во дворе, перелез через забор, а тут на тебе – пожар. Он и крикнул. Я ведь сам на крик выбежал: никого во дворе не было, а он кричит.
– Я первый крикнул, – подтвердил Вешняк жалким, противным голоском.
Кто-то махнул рукой, да пошел, кто поглядывал на соседа, не зная, что и думать. Обвинять никто не решался. Да и некогда было копаться.
– А ведь верно, мальчонка, слушайте люди, первый крикнул, – поддакнул Голтяй, который кстати откуда-то и объявился. Не видать никого было из Вешняковых товарищей, и вот – объявился. – Я по улице иду – мальчонка кричит, пожар, кричит! – рассудительно говорил, поворачиваясь туда и сюда, Голтяй.
– Он первый и крикнул! – сказала мать, кусая губы, содрогаясь в припадочных, без слез рыданиях.
Народ зашумел, нашлись еще доброхоты, Вешняка защищали и не желали давать в обиду. Похоже, и самого Варлама сбили с толку, он нехотя выпустил жертву, и Вешняк, не дожидаясь, когда целовальник передумает, шмыгнул между людьми в темноту.
– Ну, смотри, Антонидка! – сказал целовальник с угрозой: сына выпустил – осталась мать. – Смотри, Антонидка, сгною. Рогатку узнаешь.
И тут немыслимое произошло: она ударила целовальника по щеке с размаха. Да так жестоко, со злобой! Кто видел – ахнул. Варлам отшатнулся, примерившись кулаком… и не выдержал взгляда – дерзкого, гневного, радостного. Антонида, казалось, только и ждала удара, с радостью его ждала, чтобы кинуться и загрызть, впиться зубами в шею так, чтобы не отодрать.
– Ну смотри, Антонидка, – повторил Варлам уже бессмысленно, и кулак его мотнулся в воздухе.
Народ расходился – к ведрам, к топорам и к баграм.
– Но почему он был мокрый? – вспомнил вдруг Варлам. – Почему мокрый? – с горькой обидой повторил он. – Почему мокрый? – обращал он укор к работнику.
– Мокрый-то почему? – долго еще повторял Варлам после того, как Вешняк исчез.
Праздный это был вопрос, когда пожар метал огненные клочья, а люди не успевали заливать и затаптывать.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ФЕДЬКИН ПИСТОЛЕТ ОПЯТЬ В ДЕЛЕ
Товарищи Прохора считали Федьку за боевую единицу, они говорили «шесть человек», подразумевая и подьячего. Федька принимала это как должное. Немножко обидно было ей только, что и Прохор принимал это так же, не видел тут ничего особенного.
Когда же дошло до дела, стали распределяться по засадам, выяснилось, что он не ставит подьячего вровень с товарищами. И это тоже казалось обидно. Он вспомнил Федьку в последнюю очередь, даже как бы и нехотя:
– А тебя-то куда пристроить, болезненный мой?
Повел ее закоулками, где разбойничьей городни не видать было, и здесь велел прятаться.
– Не плошай! – предупредил он с непроницаемой строгостью. Не приходилось, однако, сомневаться, что место ей выпало не самое бойкое. – Пойдут, – продолжал Прохор, – молчи, пропусти мимо. Если обратно бежит, кричи. А вообще не подсовывайся. Твое дело сторожить и кричать.
– А выстрелить можно? – Она показала пистолет.