будто были понятны незнакомые слова. Печаль лишь угадывалась в ее мелодии, легкой, как дыхание.
Изамбар пел так самозабвенно, а я слушал так зачарованно, что мы не заметили, как вошел учитель. Когда песня кончилась, мы услышали знакомый голос, очнулись и вернулись каждый к своему: Изамбар – к неловкости и смущению перед учительским восторгом, я – к ревности и черной зависти. Мое вчерашнее вдохновенное пение теперь вызывало у меня лишь горькую усмешку. И я понял, что больше уже никогда не найду радости в собственном пении – после Изамбара мне не стоит вовсе раскрывать рта.
Урок игры на лютне длился недолго. Учитель с учеником, конечно, уединились, но я был за стеной и отлично слышал, как Изамбар повторяет предложенные ему упражнения. Когда упражнений набралось с десяток, мастер сказал, что для первого раза довольно, и снова предложил юноше остаться у него на ночлег.
«В моем доме есть маленькая комнатка под самой крышей, и она свободна. Зимой там холодно, но сейчас лето. Под ней как раз гостиная. Я дам тебе лютню, и ты сможешь упражняться сколько хочешь, никому не мешая», – сказал учитель, чем и соблазнил на этот раз юного музыканта. Правда, Изамбар забеспокоился о своем «новом друге», который, наверное, уже ждет его, и проговорился, что вчера, едва появившись в Гальмене, первым делом подружился со звонарем, который любезно пригласил его в свою каморку прямо под куполом центральной башни Кафедрального собора, самой высокой в городе. Я очень удивился, потому что наш звонарь был типом хмурым и отнюдь не любезным, дичился людей и никогда не искал себе компании. Учитель же пришел в ужас.
«Ты с ума сошел! – воскликнул он. – Ведь он каждое утро ни свет ни заря начинает трезвонить в колокола и трезвонит битый час! Если сидеть там, наверху, прямо на колокольне, этого не выдержат ни одни уши. Ведь он сам глух, как глухи все звонари, глух как тетерев – разве ты не заметил? Ты потеряешь свой великолепный слух, который должен беречь как зеницу ока! Разве ты не знаешь, Изамбар, что для музыканта главное богатство – его уши и руки, а для тебя – и твое горло, твой дивный голос, достойный самого Орфея. На колокольне тебе не место, если ты не хочешь сказать музыке „прощай“».
«Позволь возразить тебе, досточтимый мастер, обратив твое внимание на то, что звонарь тоже музыкант, – наисмиреннейше ответил Изамбар. – Он играет свою музыку на колоколах так же, как мы, – на струнах и клавишах. Сегодня утром он исполнил свою новую вариацию на тему одного из древнейших хоралов, а перед вечерним богослужением сыграл целый концерт. Он говорит, что делает это каждое воскресенье или праздник и в его игре всегда есть место импровизации, хотя он и сочиняет свою музыку заранее. Он объяснил, что слышит эту музыку внутри себя, а когда играет на колоколах, слышит всем своим телом, слышит абсолютно чисто. Он рассказал мне о колокольных голосах и даже поделился со мной некоторыми секретами своего искусства, которое он очень любит. Я видел огонь вдохновения в его глазах. Этот человек талантлив. И ему не нужны уши, чтобы оставаться музыкантом. К тому же он умен и довольно много знает о звездах, что ночью видны из окошка его каморки как на ладони. Если ты так беспокоишься о моем слухе, досточтимый мастер, я могу вставать по утрам и спускаться с колокольни в город прежде, чем мой друг начнет играть свою музыку – ее и вправду лучше слушать издали. Однако если ты приказываешь мне уйти от него, я не посмею тебя ослушаться», – заключил он с тихим вздохом.
«Да, Изамбар, я полагаю, тебе лучше уйти с колокольни, – сдержанно отозвался учитель. – Живи пока у меня. Если ты так любишь звезды, то потом найдешь себе мансарду в более высоком доме. Я готов сам представить тебя хозяевам таких домов. Не сомневаюсь, они тебе не откажут. После сегодняшней ярмарки о тебе уже говорят во всем Гальмене. Я же сказал, что здесь ты будешь знаменит!»
Но слава Изамбара по-прежнему не волновала. «Я повинуюсь и останусь у тебя, досточтимый мастер, – согласился он. – Но молю тебя, если это возможно, позволь мне сходить сейчас к моему другу и проститься с ним. Он оставил незапертым вход на колокольню и не уснет, пока я не вернусь».
«Ну что же, раз так, конечно, тебе нужно сходить к нему», – сказал учитель.
«И еще, досточтимый мастер, я прошу твоего позволения видеться с моим другом. Если ты позволишь мне это, я не стану злоупотреблять твоей добротой – я буду видеться с ним лишь изредка. И обещаю тебе, колокола не отвлекут меня от лютни», – вновь озадачил Изамбар нашего учителя, чьи ученики вытворяли все, что хотели, и не думая спрашивать позволения.
«Ты взрослый юноша, – заметил наш „досточтимый“. – Как я могу запретить тебе дружить и встречаться с кем бы то ни было?»
«Потому что ты – мой учитель, – ответил Изамбар с легким удивлением, словно это было и без того понятно. – Ты согласился стать им, и я обязан тебе послушанием. Это – условие, без которого нельзя учиться. Тебя называют Волшебником Лютни, и ты знаешь, что секрет не в упражнениях, не в ловкости пальцев. Вернее, не только в них. Есть нечто большее. Ты знаешь что, но о нем не сказать словами. И даже если скажешь, словами его не передашь. Я пришел к тебе за ним. Пришел, чтобы принять. Я – ученик. Мы должны быть едины в доброй воле и в открытости сердца. Ведет учитель, ученик следует. Я буду делать все, что ты велишь мне, и отказываться от того, что ты запрещаешь. Это потребует от меня усилий и терпения. И чем больше, тем глубже будет открываться мое сердце для тебя и твоего знания. Таково искусство учиться. Искусство учить – иное. Ученик не знает, что ему под силу. Но знает учитель, его открытое сердце. Если он требует от ученика слишком много, ученик может не выдержать и уйти от него, отказавшись от знания, или даже погибнуть (впрочем, и первое равносильно гибели); если же требует мало – ученик не будет расти и не раскроет себя учителю и его знанию. Если ты, досточтимый мастер, запретишь мне встречаться с моим другом, может статься, колокола будут сниться мне по ночам, звуки лютневых струн превратятся для меня в их голоса, ибо, играя на лютне, я стану думать о колоколах, и игра моя не принесет тебе радости. Ты можешь наказывать меня как тебе угодно, и, возможно, это поможет. Вероятно и то, что все будет иначе с самого начала и колокола моего друга волнуют меня вовсе не так сильно, как мне кажется. Я не знаю этого. Я лишь ученик. Если же ты позволишь мне дружить со звонарем, ты должен сделать это открытым сердцем. Когда я говорил тебе о моем друге, мое сердце видело – он тебе не нравится. Мой друг и его колокола уже встали между нами. Кто из нас двоих сможет взять их на себя? Решать тебе. Будет так, как ты скажешь».
Я точно знаю, что на месте учителя поддался бы на искушение. Но наш добрейший мастер лишь изумленно уставился на Изамбара. А потом, как будто сообразив, в чем дело, весь расцвел и обнял его крепко, горячо. «Ступай к своему другу, мой мальчик, – сказал учитель. – Обещай ему, что придешь завтра. А мою старческую ревность я беру на себя – она вовсе не стоит твоих усилий и терпения. Просто мы, старики, порой бываем ревнивее молодых». – И он засмеялся смехом человека, убравшего с дороги огромный камень, который вдруг оказался не тяжелее перышка.
Да, монсеньор, Изамбар явился не затем, чтобы его хвалили. Он пришел с собственным пониманием отношений между учителем и учеником и боролся за такие отношения со всем своим упорством и мужеством. Он мог стерпеть все, что угодно, кроме лжи и снисходительности. Его чуткость к фальши не только в звуках, но и в словах и жестах не знала меры, как и его стремление к совершенству. Во время первых уроков, стоя под дверью (а я, монсеньор, имел такую привычку), можно было услышать весьма необычные фразы.
«Хорошо, – говорил учитель своим спокойным ласковым голосом, так, как часто говорил и нам. – Хорошо».
«Разве, досточтимый мастер? – возражал Изамбар. – В конце третьего такта ты едва сдержался, чтобы не ударить меня. И напрасно – тогда ты уже не смог бы сказать свое „хорошо“».
Он охотно подчинялся всем требованиям учителя и мог повторять одно и то же, сложную музыкальную строку или прием, хоть сто раз, хоть целый день, но неизменно оставлял за собой право на возражения подобного рода. Сначала мастера это умиляло, но потом начало раздражать, и я вполне его понимал: в конце концов, если ты так строг к себе, это твое личное дело! Я стал опасаться, что Изамбар таки и впрямь «перевоспитает» учителя своей дотошностью, отчего нам, лентяям, тем паче не поздоровится. Более того, я подозревал, что он того и добивается. Но Изамбар, как ему свойственно, копал куда глубже. Однажды он так довел учителя постоянными замечаниями о своих ошибках, которые повторял из раза в раз с не меньшим постоянством, что тот совершенно вышел из себя и отлупил его по рукам.
«Ты сам этого хотел! – вопил на весь дом наш „добрейший“, никогда не повышавший на нас голоса. – Ну, что, ты доволен?»
Мне казалось, что от его крика дрожат стены. Но буря бушевала недолго и стихла так же внезапно, как началась. Учитель словно вдруг очнулся, а в следующий миг его осенило.