подозревает о своей кончине. В воздухе интенсивно распыляют галлюциногены, в результате чего свинцовые мерзости жизни выглядят позолоченными приятностями.
В конце 80-х, когда повесть была впервые полностью переведена на русский, она угодила в один контекст с легальными Оруэллом, «Дивным новым миром» Хаксли и замятинским «Мы». Ущемление гражданских свобод при тоталитаризме осуждалось априори, и в этом смысле «Футурологический конгресс» плавно вписывался в антитоталитарный ряд: в мире Лема человечеству было отказано в праве получать достоверную информацию о действительности.
Хемократия представала одним из изощренных антиподов демократии, а мазохистское желание героя повести побыстрее разделаться с розовыми очками (прием «отрезвина») для тогдашнего читателя воспринималось как акт мучительного освобождения. Мировая гармония, основанная на вранье, казалась еще более оскорбительной для человека, чем суррогатное миролюбие из «Возвращения со звезд» того же Лема (где с помощью химии подавлялась агрессивность). Финальное срывание всех и всяческих масок становилось очистительной акцией – болезненной, но необходимой.
Гораздо позже внезапно выяснилось, что данная трактовка «Футурологического конгресса» была несколько односторонней. Романтическое негодование времен «бури и натиска» заметно поблекло: фантастическая хемократия показалась отнюдь не самой худшей (по крайней мере, самой безболезненной) формой насилия социума над личностью. Политическая пропаганда, массовая культура или торговля, если разобраться, предлагали индивиду тоже суррогаты в разнообразных ярких упаковках; химия упрощала все процессы, делала их более эффективными – только и всего.
С чисто технической точки зрения путь воздействия непосредственно на подкорку, минуя все кружные пути, был наиболее прогрессивным. Что касается моральной стороны дела, то по сюжету повести Лема – при внимательном рассмотрении – «химический» вариант оказывался едва ли не самым нравственно безупречным.
В повести цивилизация достигла такого края, что проблема ее практического выживания перестала что-то значить: поздно, доктор Айболит бессилен, пора звать доктора Кеворкяна. Перенаселенность, неурожаи, ледник сделали черное дело. Теперь выбирать можно лишь между хосписом и мучительной смертью под забором.
Знаменательным в связи с этим выглядит монолог хемократа Симингтона, с коим он на последних страницах повести обращается к прозревшему главному герою. «Мы загнаны в угол, играем картами, которые раздал нам жребий истории. Мы последним доступным нам способом даем утешенье, покой, облегчение, с трудом удерживаем в равновесии то, что без нас рухнуло бы в пропасть всеобщей агонии... Если миру суждено погибнуть, пусть хоть не мучается».
Вам эти слова ничего не напоминают? Ну конечно: «Мы не спасем цивилизации, мы даже не отсрочим ее гибели, но мы дадим... миру умереть спокойно и торжественно... Мы бессильны остановить вымирание. Мы должны суровыми и мудрыми мерами обставить пышностью и счастьем последние дни мира».
Угадали! Тускуб. «Аэлита». Повесть Лема помогает по-новому взглянуть и на популярное произведение отечественной фантастики. Образ Аэлитиного папы перестает быть плоско-отрицательным. В повести Алексея Толстого красиво-самоубийственный Тускубов план оказался единственной альтернативой народному восстанию под руководством пришельцев Лося и Гусева, имеющему целью «присоединение к Ресефесер планеты Марс». Из двух зол принято выбирать меньшее. И еще бабушка надвое сказала,
Более трех десятилетий назад Лем поставил диагноз современной словесности, выпустив в свет два сборника эссе – «Абсолютная пустота» (в другом переводе – «Идеальный вакуум») и «Мнимая величина». Значение этих вещей, как и в случае с «Футурологическим конгрессом», становится понятным лишь сейчас. Лем не побоялся открыто назвать могильщика литературы – литературную критику.
Еще недавно казалось трюизмом: критике дозволено существовать в природе лишь в силу того, что существовала литература. Во времена тоталитарные критика пыталась напакостить барину (разгромные статьи в «Правде» были формой мести критики за свое подчиненное место в литературной иерархии). Во времена вегетарианские тихая борьба критики за самосуществование протекала не в такой острой форме. Дискуссии в «Литгазете» казались формой легкой психической атаки на сюзерена. Литература отругивалась от критического собрата лениво, сквозь зубы. Противостояние выглядело разновидностью средневекового теологического спора – кто более матери-истории ценен, курица или яйцо?
Очень немногие в ту пору осознавали, что дело не сводится к возне под пыльным литфондовским ковром: что борьба идет не за чечевичную похлебку, а именно за право первородства. В течение десятилетий подкоп под фундамент иерархий осуществлялся по всем правилам. И вот, наконец, дело было сделано.
Лем предупреждал о бдительности. Тогда не заметили. Теперь уже поздно. Читая сегодня «Абсолютную пустоту», понимаешь, что в начале третьего тысячелетия невозможно отрицать преимущество одной противоборствующей группировки над другой. Ибо, с одной стороны, романы «Ты» Раймона Сера, «Идиот» Джанкарло Спаллацани, «Корпорация “Бытие”» Алистера Уэйнрайта могли считаться полноценными текстами, оригинальными концептуально и художественно.
С другой стороны, ни романов, ни самих писателей, ни их концепций вовсе не существовало, поскольку они оказывались лишь хитроумной выдумкой автора-рецензента. Лем зафиксировал право критиков быть демиургами. «Романы» Млатье, Сера, Спаллацани и других авторов, придуманных Лемом, прекрасно укладывались в несколько рецензионных страничек. Более того – чувствовали себя в таком качестве весьма комфортно. Мятеж закончился удачей: критика могла праздновать освобождение от зависимости, поскольку закрепляла за собой права генерировать воображаемый текст и спокойно подвергать его привычной профессиональной вивисекции. «В таком случае, простите, – словно бы говорила победительница побежденной с усмешкой Остапа, – но у меня есть все основания полагать, что я и одна справлюсь с нашим делом».
Пророчество Лема сбылось. Вдруг обнаружилось, что критика-мятежница давно начала исполнять свои угрозы. Выяснилось, что многие сочинения, над которыми критики в притворном азарте скрещивали шпаги, есть мнимости. Восемь последних книг Макса Фрая, например, оказались издательскими болванками с намертво склеенными страницами или, в лучшем случае, пузырями с интернетовским спамом. Критика коварно смолчала – и никто не заметил.
Испуганные писатели, предприняв судорожные раскопки в поисках текстов раскрученных коллег, по большей части не находили в итоге ничего – кроме вороха аннотаций, фрагментов и интервью. Сам великий и ужасный, фекально-генитально-ледяной фантаст Сорокин на самом деле, разумеется, не произвел ничего, кроме двух десятков цитат и одного театрального либретто. И – никто не заметил, включая «Идущих вместе». Где Галковский? где Донцова? где Олди? где Робски? где Незнанский? Проекты, фантомы, глянцевые проспекты, постеры, бумажные таблички на пустых стульях: «Щасвернус».
Лем предсказал и самое главное (и самое печальное): в отличие от писателей, читатели легко смирились с новым раскладом. После того, как издатели приучили граждан к мысли о том, что большинства писателей, чье имя стоит на обложке, в природе не существует, читателям оставалось только приучить себя к тому, что и текстов никаких тоже нет. Оказалось, это удобнее: проще прочитать три странички, чем триста. Вариант, когда в одном флаконе с сюжетом читателям предлагалась и его интерпретация, выглядел оптимальным. Абсолютная пустота нашла идеального глотателя пустот...
Как и положено человеку-эпохе, Станислав Лем ушел красиво, прихватив с собой нашу веру в таблицу умножения. Мы все еще допускаем, что дважды два – четыре, но прежней убежденности уже нет.
III
Опера заколдобило
Великий сыщик Алишер Навои
Август месяц традиционно богат историческими событиями. Не верите – убедитесь сами. 25 августа 1530 года родился царь Иван Грозный. 23 августа 1903 года закончился II съезд РСДРП. 4 августа 1962 года не стало Мерилин Монро. Ну и, наконец, еще одна важная веха – 3 августа 1991 года