пройти свой путь. Только потом, прожив около нее много дней, я нашел объяснение тому ее чувству неловкости и недовольства, о которых я говорил, рассказывая об ее первом появлении, — развязность и прекраснодушие приводили ее в недоумение и коробили.
Вспоминая сейчас все, чем кончалась жизнь господина, я не могу не вспомнить еще больше те, вероятно, невольные порывы его душевной потребности, которые обращали его и тогда к этой девушке не так, как к другим. Он видел, что в ней было что-то из того мира, из которого он ушел, но который был ему все так же дорог. Может быть, если бы ей не было только семнадцать лет, а в господине так много усталости и недоверия, мне пришлось бы по-иному закончить мой рассказ. Я не знаю, как сложится, пройдет ее жизнь, но, вспоминая всех, кого я знал, мне приходится делить их на две очень неравные части: в одной слишком немного таких, как она, в другой — все остальные. Дело не в том, кто лучше или хуже. Дело в тоне, настроенности, возможно, в той же душевной потребности. Я помню мое чувство, когда я, наблюдая все домашние мелочи в жизни моих новых хозяев, очень часто убеждался, что ненайденная подруга пользовалась у нас гораздо большим уважением, любовью и близостью, была неотъемлемее и значительнее, чем жена друга у себя в семье. У них была взаимность, было доверие, все шло очень хорошо и благополучно, но не было того, что у нас: внутреннего света, бессознательного и обогащающего внимания, способности замечать и любоваться тем, что создает и оправдывает непрерывающийся душевный праздник. В той девушке это было, во всяком случае, могло быть. Поэтому-то она одна все видела, не верила в ложь господина, не понимала и не могла разобраться в сложности того, что тогда происходило. Для нее будет лучше, если она потеряет к этому интерес, не поймет этого никогда. Многого не понимая и не зная, не желая знать, живя в полусознании или по предписанному и принятому образцу, жить проще и легче. Я понял это, живя в той семье. Там все было объяснимее, более разрешено и счастливо, чем у нас. Но вот в чем дело: если бы мне, Джиму, дали еще одну жизнь и предложили выбор: жить всегда и во всем благополучно, но никогда не встретить Люль, или — Люль и тяжесть вдвое большая перенесенной, я не задумался бы над ответом.
61.
Итак, как будто бы все было кончено. Я думал, что для меня остались только моя юная хозяйка и сны о прошлом. Меня по-прежнему мало интересовала уличная жизнь. Те, кто в ней заменили Фоллет, Рипа и остальных, мало чем от них отличались. Отовсюду на меня смотрела та же скучная, бедная и пошловатая душа, с тем же напускным и дешевым цинизмом, с тою же развязностью, встречавшаяся с тем, что уносило на время и ее от ее бедности и грязи, та же душа, которой так часто нужны тепло, свет и простая чистая ласка и которая все-таки предпочитает заполнять себя всяким хламом, иногда с виртуозностью обращать хорошее в дурное и укрываться от неизбежного и для нее одиночества, ничем не брезгуя. Все было то же самое, слова, которые я услышал о себе на выставке, давно уже сбылись и были оправданы. Быть веселым мне действительно было бы не от чего. Я принимал и принимаю все, умею быть жизнерадостным, да и каким же мне быть иным, если я и к настоящей радости тоже притронулся. Но быть веселым, как тот фокс, прозабавляться и пропрыгать всю жизнь я не мог. После потери Люль и господина это выяснилось для меня определенно и резко, и я снова, и еще более, чем когда-то, выслушивал замечаний, что я всех сторонюсь, что мне нужно что-то необыкновенное. А мне с ними было просто тяжело и скучно. В общем, мои новые знакомые, их и мои желания были те же, что и раньше, не было лишь Люль или другой, сколько-нибудь похожей на нее. И я снова задаю себе вопрос: что же было в моей первой подруге, что я и посейчас забыть не в силах? Я сравниваю ее ум, внешнее изящество — в них нет ничего особенного, такой же ум и не меньшее изящество я встречал не раз, но вся Люль неповторима. Конечно, я сознаю, что такая, как Люль, не единственна, что другую такую же я только случайно не встретил. Или, может быть, в одной жизни может пройти лишь одна Люль. Ее мир сложный, не всегда легкий, но зато всегда щедро одаряющий, был слишком большой, он слишком разросся во мне и не оставил места для равного ему другого. И еще, и это самое главное: мне нужно было всегда, нужно и теперь, именно то, что было в Люль — отсюда ее необъяснимость до конца, очарование, власть и моя о ней память.
62.
Я не ждал ничего, прошло около полугода, была опять весна.
Мы сидели за завтраком, когда горничная принесла письмо в узком сером конверте, адресованное другу господина. Его жена, с шутливой подозрительностью, вскинула брови.
— Конверт слишком изящен для делового письма. Я не знала, что у тебя есть корреспондентка. Она все-таки очень смела — письмо могло случайно попасть в мои руки, — говорила она, смеясь и внимательно наблюдая, как ее муж с недоумением и недоверчивостью разрывал край конверта. Когда он вынул и развернул квадратный листок, она быстро заглянула в написанное мелким и прямым почерком.
— Я ничего не понимаю. Написано по-русски? Это твоя соотечественница? Кто такая? Что она пишет? — не улыбаясь больше, тревожно и ревниво заглядывая в лицо и по его выражению стараясь скорее что-нибудь понять, добивалась она ответа.
Друг господина, казалось, не слышал ее слов. Чуть нахмурившись вначале, он все с большим изумлением пробегал строчки. Прочитав письмо до конца, по-прежнему не отвечая на нетерпеливые вопросы жены, он горестно и бессильно развел руками и взглянул на меня.
— Джим! Она приехала!
Он перевел письмо жене и девушке. В нем говорилось о том, что полгода назад книга моего предшественника попала в руки тому, для кого была написана. Тогда же «наша девушка» написала письмо господину.
— Она пишет, — переводил друг, — «… я опоздала на два дня. Мое письмо пришло обратно в Италию, где я жила в то время. В редакции газеты, на которую я писала, надеясь таким путем скорее найти покойного, на моем конверте написали: «возвращено за смертью адресата».
Я помню, как жена друга, забывшая о своей недавней и напрасной тревоге, взволнованная, как и остальные, сказала:
— Два дня?… Но ведь это значит, что она писала ему в день, может быть, в час его смерти, — и она почти со страхом прижималась к плечу мужа. — Он бредил перед концом и как будто чувствовал что-то. Он только не дождался.
Девушка не говорила ничего. Она помнила слова, обращенные к ней одной, и лучше других знала, о чем не «как будто» и не в бреду была последняя тревога господина.
Дальше в том письме было написано: «Я ликвидировала все мои дела в Италии и переехала в Париж. Вот уже месяц, как я здесь. Через редакцию и издательство, в котором он работал, я нашла дом, где он жил. Теперь там живут другие, и они ничего не могли мне сказать. Только сегодня, совсем случайно, я узнала ваш адрес. Вы, он, моя бывшая подруга и я были когда-то неделимы. Он был привязан к вам всегда, может быть, вы были около него и эти годы. Я всех давно растеряла. Если у вас сохранилось что-нибудь от него и вы можете поделиться этим со мною, я буду очень признательна».
— Что ж, мы отдадим ей все. Нам это — воспоминание, а ей… кто знает?… — с неожиданным для меня чувством и как будто бы пониманием того, что он не мог или не хотел понять раньше, сказал друг господина. — Нужно позвонить ей, что я свободен завтра вечером и что у нас остались некоторые книги, рукописи, дневники и он, Джим. Слышишь, Джим? — снова обратился он ко мне. — Завтра ты будешь с твоей настоящей госпожой!
63.