— Это были два человека — мужчина и женщина: он стоял в фас, небрежно опершись локтями о перила и опустив взгляд, а она повернулась спиной, лицом к реке, и в этом и была вся картина.
— Не вижу никакого смысла.
— Смысл невозможно рассказать, он был внутри картины, в позах этих двух, выражающих отчуждение, в скуке на мужском лице, в скорби женской спины. Развязка, расставание, пауза перед расставанием.
— Мне это кажется очень тоскливым, — заметила Марианна. — И совершенно банальным. Хотя я не разбираюсь в этих твоих работах.
— Но в том-то и дело, что в жизни это банально, а никто не догадался сказать это в картине. В том-то все и дело, что мы проходим мимо таких вещей, потому что они банальны, и уходим рисовать тело своей любовницы…
— Ну ладно, а что сказала та, страшная?
— Вторую картину я окрестил «Воскресенье», — продолжал словно про себя Робер. — Я ее очень любил, эту картину, и она представляла мансарду с задымленной стеной и с худенькой полуголой девушкой, которая гладит себе праздничную юбку…
— Еще одно открытие.
— По-моему, я хорошо передал этот жалкий интерьер и жалкую наготу этого худенького существа, и, может быть, часть ее жалкой надежды, что уж это-то воскресенье не будет таким же, как все остальные, что это-то воскресенье станет настоящим праздником. И в лице, по-моему, было выражение, и тело было хорошо погружено в сумерки, и луч от невидимого окна в крыше косо опускался на грязную стену и на жалкое худое плечо…
— Боже мой, у тебя глаза на одно тоскливое. Да располагай я деньгами украсить комнату, я бы купила себе какой-нибудь пейзаж с пальмами и морем — с чем-нибудь красивым, а не таким, как то, что у меня каждый день перед глазами.
— Если есть деньги, возьми себе лучше настоящую пальму. Это еще приятнее.
— И настоящее море?
— Почему нет. Съезди на Лазурный берег — пальм и моря, сколько хочешь. Ты смешиваешь картины с курортом.
— На курорте я была только раз. Но это — одна из моих грязных историй, потому что богач мой оказался никаким не богачом, а каким-то мошенником и проиграл свои деньги, сколько у него было, в казино, а я еле-еле обратно вернулась.
— На гостиничной кровати, наверно, на дорогу заработала.
— Не важно. Расскажи лучше про ту, страшную.
Робер молчал.
— Ну, расскажи! Чего ты замолчал?
— Вот ведь каков человек, — сказал всё так же, словно про себя, Робер. — Постоянно повторяю себе, что это — прошлое, меня не касается — ни меня, ни былой Mарианны, — а стоит только подумать, как ты с этими стариками извращенными вертопрашила — и как будто кто-то желудок мне горстью мнет. Отвратительно.
— Нет, правда, тебя-то это каким боком касается? Ты что, ревнуешь, что ли?
— Пожалуй, да; похоже, что ревную. Ревную, как будто ты мне жена. Как будто ты мне жена, без которой я не могу.
Она ничего не сказала, словно не слышала. Потом чиркнула спичкой. Зажгла сигарету.
— Ты так и не дорассказал мне про ту, страшную.
— Рассмотрела она мои работы. Без особого интереса, впрочем.
«Умелость у вас есть, — вынесла она приговор. — Но никакого понятия о том, что творится сегодня. Подобные работы непродаваемы… Я не утверждаю, что если вы перейдете на другие, то непременно преуспеете, но с такими, как эти, неуспех вам гарантирован на 100%.»
Разглагольствований такого рода я уже слышал много и стоял и слушал лишь потому, что что-то говорило мне, что пытаться нужно до конца.
— Вы правы, — согласился я, — но работы эти я делал для самого себя. Не на продажу.
— Но вы ведь их предлагаете.
— Предлагаю, потому что уже месяц без крыши над головой и потому что со вчерашнего дня у меня еще не было ничего во рту, и потому что мне больше нечего предложить. И если непременно нужно будет спрыгнуть с какого-нибудь шестого этажа, то я хочу, чтобы это произошло как можно позднее.
На лице у нее показалось что-то вроде улыбки и она крикнула в комнату в глубине.
— Папа, я ухожу ненадолго — пускай Пьер за магазином приглядит.
А затем мне:
— Пойдемте. Выпьем по чашке кофе.
И мы пошли в бистро на углу и пили кофе, и она заказала мне бутерброд, и потом еще один, и еще один, и мы долго разговаривали, особенно я, — потому что после того, как долго не ел, становишься просто пьян от еды, — и не знаю, что именно я говорил: про Ван Гога и про абстрактное искусство, и про все такое прочее, — а под конец она мне сказала, что я явно много читал и видел, но все это перемешалось у меня в голове в кашу.
— Если у вас будет немного времени под вечер, заходите снова… Сходим на выставку. Увидите настоящее искусство.
Если у меня будет немного времени? У меня было столько времени, что я просто не знал, куда его девать, и еле дотерпел до шести, потому что ей не пришло в голову дать мне хотя бы два франка, а я был без сигарет и не мог даже взять пачку бумаги, чтобы курить окурки.
— На, закури! До окурков мы еще не дошли.
Марианна подала ему через плечо пачку.
— Ты догадлива. Мне действительно страшно захотелось курить, когда я вспомнил те бестабачные дни.
Он вдохнул обильный горький дым и приклеил сигарету себе на губу.
— Тебе не надоело то, что я рассказываю?
— Нисколько. Только я еще ничего интересного не слышала.
— Знаю я, чтó для тебя интересно.
— Ничего ты не знаешь. Продолжай.
— Выставка была — абстрактная мазня, но не без уменья. Художник видел краски и знал грамматику, но все они были — два-три приема, повторяемые до отвращения. Это то, что называется «иметь свой стиль». Человеком он, впрочем, оказался неплохим и позднее мы с ним подружились. И… Марианна!
— Да слышу, слышу.
— Марианна, эврика! У меня есть квартира.
Марианна спустила ноги с лавки и повернула голову:
— Тебе что, шесть часов нужно было, чтобы к этому открытию прийти?
— Перестань, главное, что у нас есть квартира. Виллочка Жана-Пьера, того самого художника.
— А где она, эта виллочка?
— Далековато. На Марне.
Марианна простонала и снова подняла ноги на сиденье.
— Шутник. Туда самое малое — десять километров. А я и двух пройти не смогу. Нет, тут умирать будем.
— Но это — чудесный домик. Со всем, что требуется. Это — моя мечта. И даже если там вдруг Жан- Пьер, то нам все равно достанется кухня. Но Жана-Пьера нет, а ключ — под плитой в саду.
— Кончай, не зли меня.
— Как я раньше не вспомнил, в «Нарциссе», пока еще метро работало.
— Да если бы и вспомнил, я бы с тобой не пошла. От «Нарцисса» я бы с тобой не пошла.
— А сейчас пойдешь?
— Ни в коем случае. Десять километров — ты сдурел. Возьмем что-нибудь теплое на Рынке на эти жалкие франки, которые я раздобыла. Потом рассветет, а как рассветет, увидим. Пусть только ноги у меня отдохнут еще немного.