– Как это – не надо? Пусть хоть накажут разгильдяев! – хорохорился подпольщик.

– Самих себя, что ли? – поддел его Диниц. – Они же памятник принимали. В комиссии, наверное, нет ни одного портного…

– Предлагаю обратиться туда с письмом. Так, мол, и так. «Дорогие товарищи, мы, портные города Вильнюса, беспартийные и коммунисты, обсудив создавшееся положение с памятником нашему вождю, считаем своим долгом…»

Он говорил гладко, чиновно-благозвучно, как будто свои округлые, вылущенные слова только что выписал непогрешимой московской «Правды» или местной «Советской Литвы».

– Не выдумывай! – оборвал его Диниц. – Наше дело – иголкой тыкать, а не пером строчить. Ты бы еще предложил черкнуть в Кремль…

– А что, могу и в Кремль, – не растерялся Хлойне. – И подписи мигом органую. Сто подписей. А если поднатужусь, и полтыщи.

Отец от такой Хлойниной прыти совсем сник. Ведь вовсе не затем он им эту историю с пуговицами рассказал, чтобы старый подпольщик, верный ленинец, носился по городу и собирал подписи, не затем, чтобы жаловаться «нашему ЦК» и снискать благосклонность чиновников, которые в портновском деле ни бельмеса не понимают. Он рассказал им эту историю для того, чтобы как-то скрасить будни и чтобы – хоть на день, хоть на час – стало веселее жить.

Он, конечно, никакого письма не подпишет. Это Хлойне Левину на свою подпись наплевать, а он ни за что не подпишет. Надо было бегать по городу и собирать подписи, когда ателье на Троцкой на каторгу уводили хуторянина-хромоножку Цукермана. А сейчас он и пальцем не пошевелит – пан Владзимиеж, как сказал бы покойный Глембоцкий, «в защите беззащитных» не нуждается.

Весь день в мастерской спорили до нурения, но к единому мнению не пришли. Единственное, на чем спорщики сошлись, так это на том, что в первый же выходной встретятся на Лукишкской площади, осмотрят на месте бронзовое пальто и решат, что им делать дальше.

– На всякий случай я набросаю текстик письма, – не унимался Хлойне.

– Если тебе делать нечего, набрасывай, грамотей, – ехидно сказал Диниц.

В воскресенье в условленный час на площади собрался не только весь «eskadron zydovsky», но и портные других вильнюсских ателье.

Был среди них и брат отца – дамский портной Мотл, который привел с собой почти весь самодеятельный еврейский театр – драматическую труппу, танцевальный ансамбль и оркестр, – хорошо еще, музыканты явились без инструментов.

– Твоя работа? – подойдя к Хлойне, хмуро спросил отец.

– Чем больше людей, тем лучше. – Подпольщик понурил голову, уклонившись от прямого ответа.

– Я спрашиваю: твоя работа? – наступал отец.

– Я позвонил только барабанщику Файвушу оркестра… моему земляку.

– Он и «разбарабанил» на весь город? А ты не подумал, что наша шайка может показаться подозрительной, – сказал отец и через плечо ткнул пальцем в серое здание Комитета госбезопасности.

– Шайка? – скуксился Хлойне.

– Кое для кого три еврея, собравшиеся вместе, – уже шайка. Митинг.

– Ты, Шлейме, любишь преувеличивать. Какой митинг? Какая шайка?.. Мы же на баламутов… на тех, кто на плакатиках малюет «Отпусти мой народ!», не похожи, – выдохнул Хлойне и расстегнул ворот рубахи. – Мы же от чистого сердца. И ты, и твой брат, и Диниц, и Эльяшев с Большой, и Лившиц с Садовой, и Грин с проспекта Красной Армии, и барабанщик Файвуш… Все, все…

– От чистого, не от чистого – нечего скопом глаза мозолить!

– Кому?

– Не строй себя дурачка! Как будто не знаешь…

– Так что, расходиться?

Хлойне не хотелось уходить. Он готовился действовать, витийствовать, обсуждать, убеждать, требовать, предлагать, отстаивать, добиваться, наводить порядок, бороться. Тут, на площади, он чувствовал себя, как в молодости, борцом, воителем с мировой несправедливостью, а не заурядным портняжкой, корпящим над чьими-то галифе и жилетками. Уход с площади не солоно хлебавши лишал его возможности напомнить о себе, о своих прошлых, недооцененных заслугах. Не затеряться в ателье на углу Троцкой и Завальной и хотя бы ненадолго ощутить полузабытую сладость борьбы, за которую он когда-то жертвовал своей свободой, расплачивался долгими годами тюрьмы! Хлойне последних сил цеплялся за последнюю возможность – за фалды ленинского пальто, за нелепо, по-женски пришитые пуговицы…

Глядя на него, съежившегося, как кладбищенская ворона на морозе, отец смягчился и примирительно бросил:

– Диниц прав. Пусть пока стоит в таком виде, в каком его поставили.

– Пока? Что ты этим хочешь сказать?

– А что ты хочешь от меня услышать? Разве я неясно выразился?

Хлойне ничего не ответил.

Кино с Лениным в женском пальто кончилось.

Люди покачали головами и смирно разошлись.

Только Хлойне не двигался, как будто сам был памятником своему далекому, оставшемуся за железной решеткой прошлому. В глазах у подпольщика сверкали слезы обиды и укора. Огромная тень бронзового вождя падала на его плечи, на его мысли…

Пан Владзимиеж в своем подпорченном пальто простоял долго, пока время – лучший портной в мире – все не перелицевало…

– Это, Гиршке, правда? – спросил меня перед самой смертью отец.

– Что?

– Дора по телевору слышала, что литовцы собираются убрать пана Владзимиежа с площади.

– Да, собираются… – подтвердил я.

Отец облокотился на подушки, почмокал высохшими губами, провел рукой по седым густым, как в юности, волосам, взглядом попросил, чтобы я придвинулся поближе к нему, и негромко, как бы стесняясь своих мыслей, сказал:

– Но, наверно, Гиршке, не – за того, что пуговицы на пальто не так пришиты…

И улыбка прытким солнечным зайчиком скользнула по его бескровному лицу. Скользнула и через миг исчезла.

Больше я его улыбающимся никогда не видел.

Порог надежды

– Что, Гиршке, слышно? Как там наш Ной? – буднично допытывался он, глядя на меня своими печальными, выжженными трахомой глазами.

– Ничего, – ответил я с деланной бодростью и на всякий случай отвел в сторону взгляд, чтобы не выдать себя.

– Подрос, наверно?

– Подрос, – ответил я.

На пороге прихожей стояла съежившаяся Дора Александровна и, как военный цензор, ловила каждое мое слово, боясь, как бы я случайно не проговорился. Время от времени она за спиной отца делала мне какие-то предупредительные знаки, многозначительно и обиженно вскидывала голову: мол, Сламон Давидович ничего не должен знать. Живые, и те, мол, не всегда должны все знать, а уж умирающие и мертвые вообще ничего знать не должны. Ни хорошего, ни дурного.

– Неужели так трудно его сюда привезти? Ведь у Сережи машина…

– Они, папа, заняты, как и все молодые… – пробормотал я и снова отвел взгляд. Не скажешь же ему – чем заняты. Пусть он сойдет в могилу спокойно, ничего не узнав. Хватит с него собственных несчастий. Если Ноя удастся спасти, я среди ночи прибегу. Хорошие новости ни от кого не утаишь. Хорошие новости сами о себе напоминают, на каждом углу на разные лады кричат…

– Заняты, – прохрипел отец. – Все заняты… Даже костлявая… К брату Мотлу пришла, к часовщику Нисону пришла, к гиганту Лейзеру пришла, а ко мне не приходит и не приходит…

– И радуйся… Она не лучшая гостья, – сказал я и глянул на часы.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату