выступления, намекая на существование гораздо более обширного и далеко идущего плана.
Ему вдруг захотелось немедленно всей шашлычной прочесть стихи. Перебирая в голове, что бы им прочесть, он остановился на одном стихотворении, где есть упоминание песков пустыни, родственных местному Каракуму.
– Читаю стихи, слушайте! Их еще никто в мире не слышал! Вы – первые! – загремел он в притихшую шашлычную. Потом встал и прочел грозным голосом:
Он кончил читать и продолжал стоять. Шашлычная затаила дыхание, как мир.
– Пропал Кирбабаев! – раздался чей-то голос в тишине.
– Вы поняли, о чем эти стихи? – торжественно спросил наш поэт, не задерживая внимания на такой мелочи, как Кирбабаев.
– Конично! – уверенно вдруг сказал один аксакал с белой кисточкой бородки, сидевший недалеко за столиком. – Закона хорошо, но совесть лучше. Вот о чем.
Мой отец тоже так говорил.
– Закона хорошо, но совесть лучше! – радостно закричали со всех сторон.
– В общем, правильно, – громогласно согласился поэт и сел на свое место.
– Пока у нас Кирбабаев, – скривил рот сын председателя колхоза, – у нас не будет ни закона, ни совести!
И тогда наш поэт произнес свой последний, сокрушительный тост.
– Я пью за великий туркменский народ, с которого начнется возрождение страны, – загремел он, – а что касается горшка из Дома колхозника, то считайте меня трепачом, если завтра перед отъездом в Ташкент я его не нахлобучу на голову Кирбабаеву!
Оказывается, об этом горшке местные люди много слышали и считали, что он оскорбляет национальные обычаи. Поэтому последние слова поэта потонули в таком воодушевляющем громе аплодисментов, что он решил их сделать предпоследними.
– В следующий мой приезд, а он не за горами, – продолжал греметь поэт и вдруг вспомнил, что здесь могут странно трактовать русские пословицы и поговорки. – Не за горами, – стал разъяснять он, – по-русски значит: не долго ждать. Дело в том, что Россия долинная страна и горы всегда далеко…
Так вот. В следующий мой приезд мы завернем Кирбабаева в асфальт, который он протянул до своего села, и завернутого в этот асфальт поставим рядом с памятником деду!
– Рядом! Рядом! Рядом! – зашумела шашлычная. Аплодисменты, смех, свист.
Провожать его пошло человек пятнадцать молодых людей. Давно у него не было такого легкого, веселого настроения. А может быть, и никогда в жизни не было. Однако на углу, где надо было сворачивать к Дому колхозника, он распрощался с провожатыми, не без основания опасаясь, что они могут попытаться этот дом взять штурмом.
Он горячо расцеловался со всеми и вышел на пустынную улицу, ведущую к месту его ночлега. Уже метрах в двадцати от Дома колхозника он заметил, что на тротуаре стоят три милиционера. А рядом на улице машина. Оказывается, пока он со своими поклонниками двигался к месту ночлега, кто-то позвонил в милицию и сказал, что лектора из Москвы провожает пьяная воинственная толпа молодых людей. Начальник милиции дал приказ: толпу разогнать, но лектора из Москвы не трогать. Увидев, что он один, милиционеры с веселым любопытством наблюдали приближение человека, который осмелился назвать шакалом самого Кирбабаева.
Наш поэт, увидев милиционеров, тем более улыбающихся, вдруг решил ошарашить их гомерической шуткой.
– На ловца и зверь бежит! – загремел он на всю улицу. – Я зверь! Я бегу на ловца!
И побежал на милиционеров, не в силах соразмерить свой бег ни со своим грузным телом, ни со своим опьянением. Не сумев вовремя притормозить, он врезался в среднего милиционера, повалил его и упал на него.
Милиционеры, сочтя этот поступок за агрессивное нападение, стали нещадно его колотить. Он сопротивлялся, он выл, как зверь, попавший в капкан, но, несмотря на свою могучую силу, ничего не мог сделать. Их было трое, а он один. Они были трезвые, а он пьян. Они всю жизнь избивали людей, а он никогда.
Все это случилось в тот недалекий исторический период, когда кандалы в Средней Азии уже исчезли, а наручники еще не появились. В конце концов милиционеры продолжающего вырываться поэта обвязали веревками, перебрасывая и затягивая их с бесстрастной ловкостью крестьян, навьючивающих верблюда.
Они вбросили его в машину и увезли в больницу. Там ему сделали успокаивающий укол, и он, запеленутый в веревки, уснул глубоким, привычным сном побежденного богатыря.
На следующий день он проснулся в купе поезда, мчавшегося в Ташкент. Он потянулся, с удовольствием почувствовав, что на нем нет не только веревок, но и одежды. Она аккуратно висела над ним. Да не приснилось ли ему все это?
Но, увы, боль в теле и синяки на голых руках были реальны, и, значит, Кирбабаев был реальным. Он хорошо помнил, с какими шутливыми словами он помчался на милиционеров, а что дальше было, представлял смутно. Он только точно помнил, что милиционеры не оценили его шутки.
А поезд летел все дальше и дальше. Потом поэта долго беспокоила мысль: как его внесли в поезд? Уже раздетого до трусов и майки, в которых он сейчас лежал, или раздели его здесь? Ему очень хотелось, чтобы