которые протянулись было в порыве сочувствия, но остановились на полдороге, ибо здесь не место сочувствию: если наши руки отказываются убивать, то тогда начинают убивать нас, жгут наши книги, объявляют наши картины лжеискусством, а наши лучшие мысли идеями безумцев, и тогда торжествуют идеи садистов и средневековых инквизиторов. Ваши кровоточащие слова, соединенные в искаженные болью фразы, заполнят собою страницы, подобные нивам, которые усеяны минами и изрыты танками, страницы, подобные молчащим, догорающим городам — Варшаве, Ковентри, Харькову, Роттердаму — и всей России, о которой нам всегда твердили, что там, дескать, живут только непотребные женщины, пожирающие своих детей, и мужики с ножами в зубах.
О, ваша книга стала бы тогда вместилищем всех слез, всех смертных мук, а вместе с тем и свинства, которое считается неприличным в любой книге, потому что сейчас воротят нос при виде самого невинного бранного слова, встречающегося на страницах книги, но это слово в Вашей Книге превратится в страстное свидетельство против зверя, который способен убить человеческую духовность. Ваша книга, которую вы напишете только для того, чтобы избавиться от немой тоски и слепого страха, только чтобы не сойти с ума, станет зеркалом, пропастью, адом, в которые будут вглядываться грядущие поколения — быть может даже заплатив за это десять сантимов, как в музее, ибо и тут найдутся свои любители наживы, — чтобы… (в самом деле, что «чтобы»?), чтобы, возможно, начать все сначала: чтобы, насилуя и убивая истину, сея ложь, сказать о вашей книге, что никогда еще не было написано большей лжи, чтобы отлучить вас от святой церкви и внести ваш труд в список запрещенных книг, а затем швырнуть вас на новый костер и плясать вокруг, подобно дикарям. У меня, маленького писателя, и враги маленькие, способные швыряться только дерьмом, но вы, великий писатель, приобретете великих врагов, которые попытаются обесчестить вас даже в памяти далеких потомков.
БУМ!
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
Я знал, что Ван ден Абеле лежит с разорванным в клочья плечом, но я не смотрел на него, я повернул голову в сторону лейтенанта из девятой роты, который стоял посреди маленькой улочки и кричал, размахивая руками: «Saligauds, boches!»[4] Как будто они могли это услышать с противоположного берега канала. Тем более что шума тут хватало. Рядом с нами стрелял длинными очередями пулеметчик, он сидел на стуле, который вынес из молочного магазина по соседству, и ему, вероятно, все это представлялось спектаклем, чем-то вроде чемпионата страны по стрельбе. Похоже — если не считать, конечно, пикирующих бомбардировщиков и этой нестерпимой жажды.
— Да, — сказал телефонист, — это уж как кому на роду написано. Если суждено тебе умереть, то от смерти никуда не уйдешь.
Дингес ответил, что здесь — разрази тебя гром! — за один час людей умирает больше, чем в его деревне за десять лет. На что телефонист пожал плечами и начал объяснять, что потому мало людей и умирает в деревне, что судьба предопределила им умереть здесь — такова НАША СУДЬБА. Дингес хотел было что-то ответить, но тут на нас с воем обрушились пикировщики и раздалось «та-та-та-та-та!». Мочи никакой не было! Два санитара ругались и кричали, что они, черт побери, не могут быть повсюду одновременно. «Я сам ранен», — возмущенно заявил самый толстый из них. Нет, здесь нам больше не выстоять, особенно из-за бессмысленных приказов.
— Сходи за боеприпасами, — сказал лейтенант. Боеприпасов действительно не было: полчаса назад они взлетели на воздух. — И постарайся раздобыть для меня хлеба, Луи, — добавил он.
Он пришел к нам из учебной роты простым капралом, и каждый год, когда мы приезжали на сборы, он немножко повышался в звании и с каждым разом все надменнее посматривал на нас, но когда ему приходилось худо, он всегда называл меня Луи, по-дружески, так сказать. Хлеба, значит. Как будто он не знает, что полевая кухня там же, где и боеприпасы. Но мы все-таки пошли, и, когда спустились с дамбы, команда «Vorwarts!»[5] на том берегу зазвучала приглушеннее. Я посмотрел на Дингеса, словно спрашивая, идет ли он со мной, и тут телефонист передал лейтенанту долгожданный приказ: «Спасайся, кто может!»
Мы принялись, как безумные, крушить все топором — пулеметчик изрубил в щепки даже свой стул, — а потом попытались отойти узенькой улочкой, но она уже простреливалась насквозь. Брейске, сосчитав до трех, бросился очертя голову через дорогу и рухнул на другой стороне улицы замертво. Мы шли гуськом, прижимаясь к стене молочного магазина. Дингес вышиб прикладом окно-там стоял аквариум с золотыми рыбками, который свалился вниз. Мы влезли через окно, чтобы, выбив дверь, выйти на соседнюю улицу, но Дингес вдруг остановился и замер, кусая ногти. Я увидел, как он осторожно поднял аквариум, застрявший между подоконником и портьерой, наполнил его водой и поставил на прежнее место. И так как я остановился тоже, поджидая его, он свирепо посмотрел на меня, как будто я совершил невесть что. Двинувшись дальше, мы были вынуждены нырнуть в канаву, потому что те, с другой стороны, уже форсировали канал, и я, честно говоря, не решался даже оглянуться назад: там все было объято пламенем. Когда мы уже были в канаве, Дингес сказал:
— Если бы ты был хозяином этого молочного магазина и вернулся к себе домой, тебе приятно было бы видеть, что золотые рыбки живы? Да?.. Так что же ты на меня смотришь как козел?
Я засмеялся.
— Это не я смотрю как козел, — сказал я, — это ты козел.