деревне, которую я хорошо знал, о деревенских девчонках, которые были хорошо известны всей округе, потому что стоило только выйти воскресным вечером с такой девицей из танцзала, как она тут же бросалась вам на шею. И сразу, без перехода, я спросил:

— Ты искал что-то?

Он смотрел на меня своими бездонными глазами, но по его нижней губе, которая отвисла и дрожала, я видел, что он сейчас начнет изливаться мне.

— Я видел во сне, — сказал он, — так ясно видел, вот здесь, за доской, над толчком, лежал кусок хлеба — вот я и пришел посмотреть.

Мы посылали открытки — обычная почта военнопленных: тяжело ранен, легко ранен, здоров, НЕНУЖНОЕ ЗАЧЕРКНУТЬ. И получали в ответ тоже открытки, где нам писали, что все живы и здоровы, что дом цел и невредим, малыш уже бегает, как олененок, и растоптал в саду все, что только можно растоптать.

— Ах, — сказал кто-то, — сколько нам всего придется рассказывать, когда мы вернемся домой!

Но мы вернулись домой и ничего не стали рассказывать, каждый говорил только об отступлении, и все молоденькие девчонки ходили с бинтами на ногах, словно этого требовала новая мода, а женщины стояли в очередях за продуктами и частенько теряли сознание от голода.

— Вы ничего не знаете об отступлении, раз вы на третий день попали в плен, — скажут мне.

Да, я, униженный, торопился к своему малышу, который растоптал в саду все, что только можно растоптать. Увидев меня, он испугался — испугался моей истрепанной шинели, моей бороды и моего осунувшегося лица. Я подарил ему «военнопленного» — фигурку, которую я сам вырезал тупым ножом из дерева. Но он сломал ее, заплакал и спрятался за спину матери.

КРАСНАЯ НОЧЬ

А потом наступила ночь, когда взревели сирены, и моя жена почти по привычке сказала: «Возьми ребенка и иди в сад, а я принесу одеяло», — мне кажется, она сказала бы это даже во сне. Да, эта ночь… остановите мою пишущую машинку, чтобы я не впал в сентиментальность…

Я затолкал их в щель, накинул им на головы одеяло и присел на корточки, приготовившись умирать. В небе вспыхнула первая осветительная красная ракета — пока еще в стороне от нас, где-то за рабочими казармами, потом еще одна — смотри, смотри! — и еще.

— Это над железной дорогой, — сказал я.

Но собираются ли они бомбить железную дорогу? Уже две осветительные ракеты висели над нашим домом — за ним и перед ним; он окрасился в кроваво-красный цвет, и такого же цвета стали ряды рабочих казарм. Наш город стал похож на магазин детских игрушек.

— Это бомбят железную дорогу? — спросила моя жена, и мой сын повторил, точно эхо:

— Это бомбят железную дорогу, папа?

— Да, — сказал я и зажал свое сердце в кулак.

Стаф Спис, его жена Матильда с детьми и все остальные обитатели квартала бедноты, не имеющие своих подвалов, нашли убежище в подвальных помещениях строящегося дома, неподалеку от нашей щели. Стаф Спис, который в иные ночи, покуривая сигарету, комментировал все происходящее: «Посмотри сюда, посмотри туда», — на этот раз молча смотрел по сторонам. Он видел все и молчал. Он держал в красной руке красную сигарету и пытался удержать дрожь своих пальцев. Я уже подумал, что нам пришел конец — точно так же, как в тот раз, высоко на лесах, когда подо мной подломилась доска или когда на фабрике взорвалась бензиновая горелка. Но сейчас это не имело ни малейшего значения. Я бросился в щель, сунул голову под одеяло и услышал, как сын шепчет: «…и избави нас от лукавого, аминь…» Моя жена нервничала, видя, что воздушной тревоге нет конца.

— Почему они не бомбят, как обычно? — спросила она.

И она была права: лучше уж разрыв бомбы и смерть. Нельзя же вот так сидеть и умирать всю ночь напролет. Я вылез из щели и осмотрелся. Горела сортировочная станция, но выстрелов не было слышно. Самолеты улетели, и только красное зарево боролось с подступающей со всех сторон темнотой, но где-то вдалеке ночь уже становилась сама собой — черная, с мерцающими звездами. И стало тихо; так тихо, что можно было различить отзвуки далеких взрывов.

Стаф Спис, его жена Матильда с детьми и все остальные обитатели квартала, которые прятались в подвалах по соседству, выбрались наружу и принялись судачить.

— Это в Кортрейке, — сказал Стаф Спис, склонив голову набок, чтобы лучше слышать.

— Где? — переспросила Матильда, хотя она отлично все слышала.

— В Кортрейке, — повторил Стаф, и мерцающая ночь наполнилась этим словом: «Кортрейк».

И я вспомнил о Кортрейке и о Дингесе, который сидел со мной в одном лагере, я послал ему развеселое письмо, а он ответил мне, что парализован и сидит теперь в кресле с железками на ногах, и я еще подумал: как же он с этими железками добирается до щели.

Когда же люди, бежавшие с поля — а они натерпелись еще большего страха, чем мы, потому что, как уверяли очевидцы, там сбросили парашютистов, — вернулись домой, Стаф Спис сказал:

— Мир еще раз спасен сегодня.

Дело все в том, что мир Стафа Списа был ограничен пределами квартала и Кортрейк не принадлежал к нему, это был совсем другой мир.

Длинный ряд дрожащих огоньков пересек сады и красную ночь, которая снова стала черной. И только на сортировочной станции продолжал гореть поезд.

Случилось так, что, когда немцы согнали людей в одно место и стали стрелять в них, один упал на секунду раньше других и пролежал несколько часов среди мертвых, не осмеливаясь пошевельнуться. С наступлением темноты он выбрался из-под трупов и спрятался в выгребной яме, держа голову на поверхности.

Мадам Ламменс, у которой не было и двух франков за душой и которая уверяла, что война кончится на следующей неделе, поссорилась в воскресенье вечером со своим мужем, он, видите ли, попросил ее выбить из трубки пепел. Мадам Ламменс выбила пепел и, к несчастью, выбросила вместе с ним остатки табака. Муж поднялся и, вне себя от ярости, разбил трубку. Мадам Ламменс хватил удар, и она умерла.

А брат хромого, что живет на Спарзамхейдстраат, работал в Германии и вернулся домой с женой, немкой. Так вот эта немка теперь не пускает его назад, в Германию, говорит, что там плохо, там режим и так далее, потому что, поселившись на Спарзамхейдстраат, она оказалась среди самых что ни на есть антифашистов.

СОРОКА

Жил у нас человек, которого мы прозвали Сорокой, — человечек с птичьей шеей, острым кривым носом и дьявольски хитрыми глазами. Лучше было бы назвать его Крысой, потому что на крысу он еще больше походил. Сорока был всегда фламингантом[9] и одно время даже солидаристом;[10] его видели марширующим по городу в черной форме с портупеей через плечо. Но это бывало только тогда, когда в доме было много денег. Если же Сорока сидел на мели, он предпочитал говорить по-французски, кричать «Виват!» социалистам и даже петь «О красное знамя» — стоило только предложить ему кружечку пива или помочь с работой. Впрочем, особенно много работать ему не приходилось, он больше полагался на цепкость своих хитреньких глазок и ловкость рук, воруя вечером то, что высмотрел в течение дня.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату