дяди Андреаса, полном грехов, что даже не заметили, как темные тучи быстро заволокли ясное майское небо. К счастью, у нас была с собой наша плащ-палатка. Мы растянули ее над головой и, невзирая на проливной дождь, продолжали идти. Навстречу нам шагал отряд немецких солдат. Они тоже накинули на себя плащ-палатки и перевернули вниз винтовки, свисавшие у них через плечо. Некоторые улыбались и подмигивали Вере. Я же теснее жался к ней под парусиной.
«Как хорошо было бы сейчас очутиться дома», — думал я. Столько я навидался этой войны и столько о ней наслышался и все больше убеждался в правоте слов белой юфрау: «Война — это бессмысленный ужас».
Дождевые капли с нежным и мелодичным звуком барабанили по парусине, но вышагивать под дождем было не слишком приятно. Я с тоской вспоминал дом, мирную жизнь. А когда вспоминал о Пемзе, тяга к дому становилась невыносимой. Мне казалось, что сам я превратился в большую чашу, куда непрерывно, пузырясь и пенясь, льется дождевая вода, переполняя чашу и выливаясь через край. Я шагал молча, прислушиваясь к шлепанью босых ног Веры по мокрой дороге.
Дождь припустил еще сильнее. Верина юбчонка, лишь до половины прикрытая плащ-палаткой, промокла насквозь и липла к ногам. Когда из-за насыпи показались черно-красные клубы дыма от проходящего поезда, я предложил:
— Давай пойдем вдоль железной дороги, она приведет нас прямо в Гент.
Еще в Тилте я прочел на дорожном указателе название этого города. Вера согласилась, озабоченно поглядев на небо, на грозные, низко нависшие тучи. Где-то там, в вышине, летели надежно укрытые облаками бомбардировщики, направлявшиеся на фронт. Вспомнилось, как дома во время пасхальных каникул, вымокнув до нитки, мы с ликованием носились в ливень по лужам — самая любимая наша забава. Теперь все было по-другому. С первых дней войны мы как будто разом повзрослели и рассуждать и поступать стали точно взрослые, которые, как известно, неохотно покидают дом в ненастную погоду и недовольно ворчат, если приходится выходить на улицу в дождь. Вот и мы теперь стали похожи на маленьких старичков — куда только девались детская живость и непосредственность. Мы стали осмотрительны, подозрительны и осторожны не по годам. И все это сделала война.
Мы с Верой уже полчаса шагали по насыпи, и вдруг как из-под земли вынырнул сельский полустанок.
— Передохнем немного, — сказала Вера.
Мы вошли в малюсенький замызганный зал ожидания, где вольно гуляли сквозняки. На деревянных скамьях дремали изможденные, голодные, насквозь промокшие беженцы. С мокрой одежды на каменный пол натекли большущие лужи. На скамейке между мужчиной с ястребиным носом, внимательно изучавшим расписание поездов, и женщиной с ребенком оставалось свободное местечко, куда нам удалось втиснуться с немалым трудом. Никто из соседей даже и не подумал подвинуться. Но мы были рады уже и тому, что не придется стоять.
Я разглядывал просмоленные балки на потолке, потом перевел взгляд на своего соседа с ястребиным носом и уставился на усеянную зелеными кружочками карту, по которой мой сосед медленно водил пальцем. «Вот бы нам такую!» — подумал я. Эти зеленые кружочки, какие я видел только на настоящих картах, не давали мне покоя. Я толкнул Веру, и она проследила за моим взглядом. И сразу поняла меня. «Это как раз то, что нам нужно», — сказали ее глаза.
Рядом с Верой сидела женщина с ребенком на руках. Я бросал на нее украдкой восхищенные взгляды: она была красавица, точь-в-точь как мама Хансье из книги сказок, которую я обнаружил однажды среди хлама на чердаке. Только у мамы Хансье не было веснушек.
Вдоволь налюбовавшись соседкой, я перевел взгляд на младенца и, вздрогнув, отвернулся. Женщина, расстегнув кофточку, кормила грудью малыша, который жадно сосал, причмокивая. Можно подумать, что сегодня нас преследует это видение, этот смертный грех. Притом смотреть на женщину в расстегнутом жакете, обнажившую грудь вовсе не для того, чтобы покормить младенца, — гораздо больший грех, чем глядеть на кормящую мать.
Вера тихонько толкнула меня ногой и шепнула:
— Посмотри-ка на перрон, Валдо. Видишь, там подают поезд?
Я понял, что она говорит это, чтобы отвлечь мое внимание от соседки, и все же послушно повернулся и стал глядеть сквозь запотевшее стекло, что делается на перроне.
— В самом деле, — сказал я.
Подошел поезд, паровоз дал короткий гудок, и из вагонов высыпали люди. Немецкие солдаты оцепили перрон, оттеснив любопытных. Пассажиры в зале ожидания вытягивали шеи, пытаясь разглядеть в окно, что творится на перроне. Когда разнесся слух о том, что в поезде прибыли бельгийские военнопленные, перед выходом на перрон началась давка, каждый думал: а что, если среди пленных окажется мой сын, или брат, или отец.
Вера тоже заволновалась: нет ли среди прибывших и ее папы — и даже бросилась к окну. А у меня не было ни отца, ни брата, ни вообще кого-либо из близких, кто сражался бы за освобождение родины, но мне не захотелось оставаться на скамейке рядом с мамой Хансье, кормившей младенца, и я тоже подбежал к окну.
Да, это действительно были пленные. Под конвоем немецких солдат они выходили на перрон, наши храбрые, мужественные солдаты. Когда я увидел их — в рваных гимнастерках, с потухшими глазами, медленно бредущих по перрону, — меня полоснуло по сердцу. Среди военнопленных было много раненых. У одного окровавленная повязка на голове, у другого — на руке…
Какая-то женщина всхлипнула:
— Вот они, наши мальчики, наши герои!
Я стоял рядом с Верой, надеясь увидеть знакомое лицо среди военнопленных. А вдруг мы найдем Вериного папу!
И тут мой взгляд упал на лицо человека с упрямо сжатым ртом и немного отвислыми ушами. У меня замерло сердце. Я прильнул лбом к стеклу и заорал что есть мочи:
— Эварист! Эварист!
Но он меня не услышал, мой друг Эварист — тот самый шофер, что вез меня в сборный лагерь на побережье. Низко опустив голову, он прошел в двух шагах от моего окна и исчез из поля зрения.
В отчаянии я тряс Веру за руку.
— Вера, ты видела Эвариста? Он тоже попал в плен…
Я совсем позабыл, что она его не знала, никогда раньше не видела. Вера ответила:
— Нет, не видела…
Но я-то его видел, отчетливо и совсем близко, и мне было ужасно жаль, что Эварист не смотрел по сторонам и глаза наши не встретились. Ведь больше я его никогда-никогда не увижу. Скорее всего, их теперь отправят в Германию, в лагерь для военнопленных, далеко от дома, от родных мест. Мне стало ужасно жаль Эвариста, словно я уже давным-давно его знал.
— Моего папы здесь нет, — сказала Вера, и я вздрогнул от ее голоса.
Да, его здесь не было. Может, он убит или, раненный, лежит в каком-нибудь госпитале? Я старался отогнать эту мысль и Вере, конечно, ничего не сказал, только повторил вслед за ней как можно равнодушнее:
— Да, его здесь нет.
Люди один за другим отходили от окон. Начальник станции вошел в зал ожидания и крикнул что-то сначала по-фламандски, потом по-французски. Я понял не все, уловил лишь самое главное: согласно приказу немецких властей, беженцам временно запрещается проезд по железной дороге, а потому пусть каждый пользуется своими собственными средствами передвижения. Это сообщение было встречено возмущенным ропотом.
Начальник станции, не обращая внимания на крики, выждал несколько минут, а потом объявил, что дождь кончился и пассажиры должны очистить помещение. После чего он удалился.
Мужчина с ястребиным носом, вскочив со своего места, в ярости заорал:
— Что он, собственно, себе воображает, этот церемониймейстер? Неужели думает, что мы останемся в его свинарнике? Очень нужно!
Многие уже собрали свои пожитки и ушли.