– Ты что-то собираешься купить!? – удивление хозяина отеля окрасилось желчной иронией.
– А что?
– Ну покупай, покупай… Смотришь, на медальках и значках дела пойдут, и с Капанадзе рассчитаешься. А что касается хозяина лавки, то он – небольшой человек. Младший брат, правда, у него в казаках ходит, нехороший человек и экстремист – везде кричит, что всех черных надо в Черное море спустить. Ну, в общем, если что, обращайся, поможем и с ним, и с братом.
Лавка открывалась в одиннадцать. Хозяин пришел в десять тридцать. Когда он открыл дверь и обернулся, Олег подскочил к нему и пистолетом приказал идти в лавку. Хозяин побледнел, беспомощно посмотрел по сторонам, никого рядом не увидев, понурился и вошел в лавку. Олег двинулся следом.
Они не объяснялись: лавочник оказался понятливым человеком. Подрагивающей рукой он вынул из кармана потертого кожаного пиджака маленькую коробку, оклеенную зеленым бархатом, открыл ее, обнажив камень, и протянул Олегу.
Тот взял кристалл из коробочки, поворачивая то так, то эдак, смотрел с полминуты, спрятал в нагрудный карман, и, ткнув лавочника дулом пистолета в живот, – тот чуть было не сложился пополам, – выцедил:
– Сечешь масть, дорогой? Камень-то работает! Я ведь тебя убить хотел за неуважение к покупателю в моем, ха-ха, лице. А теперь у тебя будет только синяк на твоем жирном брюхе.
Лавочник ловил ртом воздух и потому не ответил. Олег, презрительно понаблюдав за личностной его агонией, пошел вон.
Пройдя несколько шагов, он вспомнил, что является хорошим человеком, и вернулся. Ужас распер глаза хозяина 'Казачьей лавки', когда незваный гость, убийственно глядя, сунул руку во внутренний карман пиджака.
Однако, вместо ожидавшегося лавочником пистолета, Олег вынул бумажник, вытащил из него три пятисотрублевые купюры, положил на прилавок и, криво улыбнувшись, ушел.
Настроение было прекрасным, и он поехал в лучший ресторан, поел с удовольствием и много, затем прошелся в праздной толпе по центру, а когда закапал дождь, в одном из модных магазинов купил дорогой светлый костюм, в котором выглядел как никогда счастливым и уверенным.
Вечером его семья гуляла по приморскому бульвару. Он курил дорогую сигару и ловил на себе восхищенные взгляды женщин, Зиночка показывала платье, привезенное Карэном из Венеции и ловила восхищенные взгляды мужчин, Катя ела ореховое мороженое и называла его папочкой.
Уже ночью, когда он, глядя на звезды, курил на балконе, откуда-то издалека прилетела пуля, наверняка казацкая, ударила в грудь. Костюм был безнадежно испорчен, кристалл эпидота, приняв на себя свинцовую злость, рассыпался в труху. Олег же, очутившись на полу, и поняв, что поменял амулет на жизнь, истерично засмеялся:
– Не врал Евгений, не врал, значит, не врет и с колом!
36.
Вечером они лежали в своей комнате, пили дорогое французское вино, и говорили ни о чем. Потом был ужин, и долгая прогулка к морю. Заснули в третьем часу ночи. Утром, еще затемно, Смирнову стало тревожно, он проснулся и увидел, что Наташи нет, как и ее вещей. Взгляд его, поблуждав по становившейся все более и более ненавистной комнате, остановился на рюкзаке, видневшемся в приоткрытом шкафу.
Он тяжело встал, подошел к нему, порылся.
Кола Будды не было.
Она его унесла.
Несколько минут он сидел на полу, тупо глядя перед собой. Потом попытался рассмеяться, но получилось рыдание.
Он все придумал, и дума кончилась.
Он сочинил очередную Наташу, он сочинил любовь, он придумал кол, его убивший, убивший на время, но убивший.
Он все придумал.
А все придуманное, не сделанное, рано или поздно рассыпается в пыль. И Наташа рассыпалась, ее унесло ветром, и он сидит теперь, одинокий, и думает, что сочинить еще, сочинить, чтобы обмануть себя, чтобы не страдать так нестерпимо.
Он, конечно, сочинит.
Потом.
Потом он опять что-нибудь придумает. Очередную сказку, очередную женщину. Ведь та Наташа, с которой он мальчиком целовался под плакучими ивами, никуда не ушла, она есть в природе, она существует где-то…
Она в воздухе. Она растворена в нем.
Ее не может не быть.
Нет, может.
Ее же нет… Она ушла.
Стало невыносимо. Он вскочил, походил по комнате, постоял у окна, глядя на темную, бессолнечную природу и остро чувствуя лбом равнодушную прохладу стекла.
– Вон отсюда, – шептал он себе, – немедленно вон, и каждый день по двадцать пять километров под дождем и солнцем, двадцать пять километров пехом, чтобы ни о чем не думать. И к Сухуми или Гаграм никакой Галочки, не пожелавшей стать Наташей, в голове не останется. Она выветрится ветром, вымоется дождем, выестся соленым потом.