– А тебе Вова дает? – спросил парень другую.
– Она ему дает, чтобы звонить, – сказала та, за которую платила мама, и все они захохотали.
...Я писал, что папа Олег дал мне много больше, чем дают детям родные отцы. А мама-Лена дала мне все, что у меня есть.
Что я о ней знаю? Она – Дева. Яростная, бетонобойная. В отсутствии отца Иосифа у мамы Марии бывали любовники – в основном, сводные родственники, и мама-Лена, случалось, видела лишнее, и, вероятно, что- то проснулось в ней раньше времени, хотя на юге все просыпается раньше времени. Нередко они ссорились – туфельки и платья у девушки Лены были похуже материнских. Не получала дочь и на карманные расходы – однажды по этой причине она с подружкой до утра просидела в глубокой яме со скользкой известкой, которая была и на стенках – девчонки, преодолевая в темноте ограду платной танцплощадки, на раз-два- три спрыгнули в нее, чем-то там прикрытую.
Где бы ни работала, мама была первой женщиной. В Управлении геологии, по крайней мере, первый год, пока не стал собой, я был сыном Леночки, и, любя ее, многие мне помогали или просто относились с приязнью. Судя по всему, родители не обременяли ее воспитанием, не обременяла им она и меня. Тем не менее, ни одного серьезного шага в жизни (за исключением женитьб и писательской стези) без ее помощи я не совершил. Более того, скажу, что у нее нет ни одного родственника, ни одного знакомого, изрядно ей не обязанного. Так же, как ни одного родственника и знакомого, с которым она ни разу раз и навсегда не порывала.
Позвонил сын Александр. Сказал, что в одиннадцать придет.
7
Когда я взвел курок,
Когда я целюсь,
О, тогда
Нет для меня богов!
Нет для меня богов!
В первом часу ночи, хлопнув дверью, сын ушел. Что из моих слов толкнуло его на это, понять не могу.
Они не приходили. Проснулся в дурном настроении, разбитый.
Перед обедом захотелось что-то приготовить. Сотворить. Остановился на винегрете, сварил овощей, фасоли, немного мяса и пошел в магазин за квашенной капустой. За прилавком стояла девочка лет пятнадцати. Рядом – мать или наставница. Спросил вопросительно взглянувшую девочку, хороша ли капуста.
– Да, хороша.
Купил. По дороге попробовал – несъедобна абсолютно. Видимо, круто заплесневела, и ее промыли.
– Выбросить что ли? – спросил себя.
– Жалко, – ответил.
– Нет, надо выбросить. Ты же из жадности сунешь ее в винегрет, все испортишь, и будешь жрать, проклиная себя.
– Суну. И буду жрать, проклиная себя.
– Что же делать?
– Есть идея!
Вернулся в магазин, – девочка посмотрела вопросительно, – бросил перед ней пакет:
– У вас совести нет, может, еще кому продадите.
И ушел, довольный.
В этом весь я. Достал обидчика, и не на потерянную десятку, а на всю сотню. Что это? Подлость? Нет. Это подленькая радость иезуитской победы: Достал! Укусил! Растоптал!
Помню одну из ссор со Светой. Тупо-принципиальную, громкую и с Верой Зелековной за декорациями. Когда перепалка перешла в эндшпиль 'Кто кого', и некрепкая Света разошлась по швам и расплакалась, я ушел на улицу. Ушел, чтобы не показать любимой жене сволочную победную усмешку, готовившуюся опоганить лицо.
'Ради красного словца не пожалеет и отца'... Это про меня. И эта безжалостность есть убийство. Ты находишь острое слово, вынимаешь и вгоняешь его в сердце матери, жены, сына, друга, просто человека.
Пушкин и Лермонтов страдали этой же болезнью.
Писать бы, как они.
Почему их не было? Мысли только о них. Писать не получается. Им ведь даже не позвонишь...