несколько раз пытался доложиться всемирно известному голливудскому разбойнику об имеющихся у него успехах в разрушении всего, где ему удалось проходить, точно при наступлении французов на Москву по старой Смоленской дороге.
Нэнси посматривала как-то сквозь супругу «патрона», не одаривая нашу хозяйку пристальным вниманием, даже несмотря на демонстрируемые обновы. Причем какие! Все из «валютника»! И вдруг, на тебе! Непостижимо обидно. Было заметно: жене «патрона» от такого неслыханного пренебрежения захотелось тут же уехать, но упрямство в желании продемонстрировать, что именно она является первой леди города, пригвоздило ее к месту. Зато после скорого, но внешне нежного расставания, уже по дороге домой, она с брезгливостью человека, ожидающего от прикосновения другого как минимум заражения гриппом, дала себе волю в кратком и детальном обзоре всех «достоинств» экс-президентши, которая, смешав свою кислую одышку с молодым восторженным дыханием окружающих, минуя чету Собчаков, прямо из аэропорта вместе с мужем направилась осматривать интересующие их объекты.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как обычно, в выставочном зале бывшего Манежа с определенной многими годами цикличностью вновь развернул свою громадную выставку Илья Глазунов.
Я люблю Глазунова: умен, седовлас, груб и галантен, хитер и остер, изворотлив и бесконечно талантлив.
Как бы проникновенно ни злопыхали разные спецы, однако, если художник сумел приковать к своему творчеству внимание людских масс, то отрицать его талант может лишь родившийся намного раньше срока, достаточно точно предсказанного акушерами, да так за всю жизнь и не сумевший компенсировать поспешность при своем появлении на свет.
О Глазунове я знал давно, еще с той поры, когда все шепотом пересказывали фрагменты диковинных скандалов этого ревнителя славянства с властью предержащей, заканчивающихся порой взаимной, стремительно-пылкой, как комета, скоротечной симпатией, позволявшей придворному фотографу фамильярно запечатлять маэстро с очередным главой нашего государства. Его молодость прошла в ужасных препирательствах с разнокалиберными выучениками всяких 'Академий пространственных искусств' под единой крышей идеологического утильсырья.
Нравятся или не нравятся картины Глазунова — не столь важно. Это дело, как известно, вкуса. Главное: уже много лет миллионы людей тянутся к его работам — смотреть и оценивать.
В самом изобразительном искусстве: манере письма, композиции и прочее, как уже подчеркивалось, я мало что смыслю. Поэтому не мне писать о Глазунове, как художнике. На то есть профессионалы, иногда даже хранящие честь, а потому объективные. Для меня Илья Сергеевич не просто художник, но еще политик и мой старший товарищ.
Естественно, творчество Глазунова не бесспорно, как, впрочем, и любого другого, но еще раз подчеркиваю: талантливость очевидна. Его картины, скорее, работы не художника, но писателя кистью. Каждый, стоящий перед раскрытыми страницами им нарисованных книг, в состоянии только с присущими самому зрителю способностями и талантом сочинить собственную прозу. Уже не помню названий самих картин, но, глядя, скажем, на полотно, где изнутри изображена разбитая часовня с оторванной входной дверью и полуосыпавшейся росписью стены, на фоне которой под висящим на жутком крюке окровавленным куском мяса стоит чурбан для разделки туш с врубленным в него тяжелым топором мясника, нутром или спиной, как говаривал заместитель «патрона» И. Кучеренко (правда, речь у него шла о блондинках), чувствуешь желание художника показать этим, явно не натурным, примером разрушение многовекового уклада и древней теологической культуры, владевшей думами и помыслами, а также управлявшей поступками нашего народа.
Мясной же топор видится, как одно из орудий уничтожения и символ, во имя чего использовали руины культа вселенской веры. Что же до результата всех имевших место преобразований, то они проступают за дверным пространством, где в глубоких синеющих снегах раскинулась все та же непролазная матушка-Русь с засыпанными белым безмолвием под самые коньки крыш избами, полусонно взирающими подслеповатыми окнами на другие детали зимнего пейзажа, доказывающие: в России по-прежнему нет дорог, а есть только направления. Вот и раздумывай, ценитель: то ли автор своей картиной нам показывает, чего мы уже добились, то ли предупреждает, что нас ждет впереди. При этом критика художника, к примеру, за неверно нарисованную им, с точки зрения общей теории термообработки, заточку топора мясника и заодно отрицание всех остальных достоинств его творчества является, скорее, политикой, никакого отношения к искусству вообще не имеющей. Новейшая история всегда безжалостно ломала всех не согласных с нею. Глазунову же удалось простоять всю жизнь на 'семи ветрах' одиноким деревом со вскрытыми корнями и пометкой главлесничего 'к сносу', умудряясь тем не менее регулярно цвести и плодоносить. Он действительно сильный, странный и непривычно юный душой человек, всегда решительно и безошибочно попадавший под очередную пропагандистскую машину. Иногда шутливо-гонимый, но при этом резко отличающийся от многочисленных своих коллег, больше морально уставший от костюма с галстуком, чем от кисти.
Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым9 непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие 'кисть предержащие' готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за 'чечевичную похлебку' нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как