к могиле. Скинуть бы эту усталость, передохнуть. Каким только образом? Захотеть, напрячь волю, приказать себе?

В соседнем шалаше взрыв хохота, как взрыв гранаты — внезапный, оглушительный, от него шалаш может развалиться. Отхохотав, голоса забубнили. Макеев поморщился и перевернулся на живот, и ветки еще острей кольнули в грудь, в подбрюшье.

Развеселые соседи разбудили Евстафьева и Ткачука, дремавших в одном шалаше с Макеевым. Старикан завозился, закряхтел, закашлялся. Ткачук зевнул, сказал:

— Бухтишь, как чахоточный. И чего таких берут на войну?

Евстафьев, не обижаясь, ответил:

— Стало быть, пригодился, коли мобилизовали. Воюю. Не хуже иных прочих. А что кашляю — извиняй, курю сызмальства, легкие продымлены…

— То-то что продымлены! А мне за тебя пулемет переть… Сидел бы в тылу, на печке, со старухой своей.

— Сидеть в тылу не дозволила бы совесть. Не мобилизовали бы, добровольно пошел, понял?

— Как не понять! Патриот…

— Патриот. И не скалься, не злобствуй, зазря себе кровь портишь.

— Бачьте, люди добрые, как он радеет за меня! А когда пулемет тащить заставили, так тут он не беспокоился о моем драгоценном здоровье.

— Я бы и сам нес, да лейтенант приказал.

— Не оправдывайся!

— Я не оправдываюсь, я пытаюсь растолковать тебе что к чему.

Они говорили вполголоса, чтобы не привлекать внимания Макеева, — Ткачук говорил с тягучей, ленивой злостью, Евстафьев тоже лениво, но спокойно, добродушно. Макеев прислушивался к их разговору, однако мешали стоны сержанта Друщенкова. Часто стонет во сне Харитон Друщенков.

Помолчав, Ткачук сказал:

— Простачком прикидываешься, папаша.

— Никем я не прикидываюсь, парень, — ответил Евстафьев, тоже помолчав. — Какой есть, такой и есть.

— Смирненький!

— Зато ты трезвонишься. Баламутишься. А ты терпи жизнь-то.

— Терпи жизнь! Философ…

— Терпи, — убежденно повторил Евстафьев. — Терпение и труд все перетрут, слыхал небось присловье?

— Ого, ты еще и знаток пословиц и поговорок. Фольклор, народное творчество, лапоть ты березовый! — Ткачук засмеялся, в горле будто забился клекот. — Откуда выискался? Давно такой?

— А всегда. Особливо после плена. Я в нем, распроклятом, три раза побывал. Три!

— Ну?

— Вот тебе и ну! На обличье я старый, а так мне всего-то сорок пять. Это плен состарил… Слушай! Поперву попал в плен в сорок втором, возле Армавир-города, на Кубани. Ох и лето было, мать честная! Немец прорвал фронт, допер от Ростов-города до кубанских степей. Хлеб горит, солнце печет, а немец танками пылит, гонит нас. Угодил наш полк в окружение. На каком-то хуторке меня зацапали. А был я пораненный, несильно, правда, в ногу, в мякоть, перевязал лоскутами нательной рубахи, да гноиться стало. Когда фрицы окружили хуторок, я побег в балку, а там уже бронетранспортер, автоматчики спрыгивают, чешут ко мне. Один как врежет прикладом промеж лопаток, я — с катушек… Очухался в сарае, середь своих — кто поранен, кто контужен, а кто и здоровый, были и таковские… Летом сорок второго всякое бывало… Друг на дружке лежим, теснотища, смрад, пить-есть не дают, дверь на засове, часовые прогуливаются. День прошел, ночь, на завтрашнее утро выгнали нас во двор, построили в колонну, повели. Сызнова солнце, жарко, машины пылят, воняет гарью и мертвяками, а нас гонят на запад, чуть что — прикладом по хребту, кто отстает, тому пулю в упор… Плетемся, а позади, прямо на дороге, те, кого пристрелили конвоиры. Вот, доложу тебе, парень, коли ты не на свободе, в плену, ты уже не человек, ты червяк и хуже. Тебя могут раздавить, и ты ничего не поделаешь. Разве что перед смертью плюнуть в харю врагу. Но проку от этого мало, потому как надо врагу вред наносить, а мертвый что ты можешь? Слушай дальше… На привале фрицы устроили себе развлечение, век не забуду. Они были пьяные, прикладывались к фляжкам всю дорогу, а тут сызнова начали жрать шнапс. Жрут и дуреют: морды красные, взгляд мутный, то ржут, то лаются промеж собой. После за пленных взялись: избили и пристрелили сержанта-артиллериста, чернявого, с усиками, из кавказцев, другого сержанта, с перебинтованной головой, разутого, заставили бечь в степь, сами стали стрелять из автоматов одиночными выстрелами на потеху, на спор, кто раньше попадет. А после начальник конвоя, унтер, бычья шея, приказал: всем пленным связать проволокой руки, и пусть попарно бегут, кто опередит — в живых оставят, второго убьют. Ну и побегли мы. Вдоль проселка, от столба до столба. Я бег в паре с каким-то солдатом, гимнастерка на нем изорвана, без пилотки, на меня смотрит жалобно, а я не гляжу: совестно. Хромаю, обливаюсь потом, надрываюсь, обхожу напарника. Бегу и думаю: ежели повернуть в степь, уйти, скрыться? Куда ж уйдешь, в степи всё на виду. В следующей паре один хотел уйти в сторону, так прострочили очередью через пять шагов. Ну, добегли мы до столба, я стою, задыхаюсь, напарник упал на землю, стонет, плачет, прощается с жизнью. И то, пора настала прощаться… Было в колонне человек сто, половину собрали под обрывом и стеганули автоматами. Нас, уцелевших, погнали дальше, а перед тем поспорили: может, и нас прикончить заодно? Да унтер, начальник конвоя, рявкнул: вести! И остальные притихли, залопотали: яволь, яволь. Жутко, парень! Позади осталась груда тел, их даже не закопали… Когда наш черед? Потому с пленными могут сотворить что хочешь. Чтоб сызнова сделаться человеком, надо сбечь на свободу. Я и побег. Сговорились мы сперва со старшиной, звали его, как сейчас помню, Бутурлакин Федор. Здоровила был, сильный и очень переживал, что в плену. Немец так пер, что танками захватил аэродром, где Бутурлакин Федор был механиком, самолеты-то успели взлететь, а вот аэродромная команда… Ну, сговорились мы с ним и еще сговорили человек двадцать. Порешили: старшина Бутурлакин выберет подходящий момент, даст знак — и мы врассыпную… В сумерках перешли мост, рядом вербняк. Бутурлакин заорал: «Разбегайсь!» — и мы кинулись в кусты кто куда. Кого фрицы постреляли, кто ушел, мы с Бутурлакиным ушли… Ночью топали на восток, днем отлеживались в кустах, в скирдах, где придется. Уже фронт вроде недалёко, слышится канонада, и тут нас зацапали. Сонных, можно сказать, повязали. Какой-то гад, казачина из беляков недобитых, из кулаков недорезанных, увидал нас в копешке и привел полицаев. Ты не представляешь, парень, как это вдругорядь оказаться в плену. Только что вырвались на свободу — и на, выкуси… И у кого в плену? У полицаев, продажных шкур… Я, не скрою тебе, плакал, старшина скрипел зубами, матерился, грозил кулачищем и после, как бешеный, бросился на полицаев, ему и раскроили череп. Эх, Бутурлакин Федор, оставил он меня одного!.. Стою, на него смотрю, на полицаев, а они злые, как собаки. Обшарили наши карманы, все вывернули, а у нас ни шиша, фрицы отобрали что было. А тут еще старшина полез на них… Главный полицай мне говорит: «С тобой возиться некогда, с одним, расстреляем. Иди с ним». И показывает на молодого полицая. Рожа, доложу тебе, воровская, кокнет и фамилии не спросит. «Идем». Пошли. Я впереди, он сзади. Каждую минуту ожидаю: выстрелит, ворюга, в спину. Пока не стреляет. Соображаю: хочет отвести подальше. Чтоб не было, значит, лишних свидетелей. Так ему удобней. Да и мне, соображаю, выгодней. Потому к этому времени надумал я спасаться. Как? Вот послушай… Полицай кричит, чтоб я остановился, он курить хочет. Оборачиваюсь. Полицай подходит, говорит: «Перед твоей смертью я покурю». И ощеряется. Винтовку он держит коленками, насыпает табаку в бумагу, будет вертеть цигарку. И меня ровно током шибануло, и я стукнул снизу по бумажке, весь табак полицаю в глаза! Он заорал, я побег. Сзади — бах, бах, бах, да пули помиловали, добёг до камыша, запетлял, ушел. Ну, что тебе, парень, еще скажу? Не буду рассказывать, как пробирался на восток, к своим. Десять дён, ослабел до упаду, рана гноится, дурностью шибает, в затылок колет шилом, свет меркнет. И ведь допер до передовой! Перешел линию фронта! На этом участке он притормозился, и я ночью переполз «нейтралку», не подорвался на мине, не схлопотал очередь. Поместили в госпиталь. Оклемался. С маршевой ротой — на фронт, куда ж еще солдату путь править? И вот тут-то, парень, судьбина сызнова подстроила: была разведка боем, меня контузило, рота отошла, я остался лежать возле немецкого блиндажа… Недолго лежал: фрицы усекли, что я неубитый… В третий раз плен! Представляешь, что это значит? Ну, раз попасть, бывает… Но во второй раз? Но в третий? Какое-то нагромождение… В этом,

Вы читаете Обещание жить.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату