письмах домой пишут: «Наш Ротный и Герой…» Ну и пусть будет Ротным. И Герой — тоже правильно. И то и другое честно заработано, кровью.

Чего-чего, а крови своей он пролил. Да кто ж ее не пролил из тех, что сейчас рядом с ним? Напоили мы кровью землицу — после войны в краях, где была война, не должно быть засухи. И удобрили землицу своими телами — щедрые будут урожаи в тутошних краях. То, что он еще не лег в братскую могилу, — чистая случайность. Повезло. Докуда будет везти? Где он сложит голову? Ах как не хотелось бы этого, в мирной жизни Герою будет разворот! Что же скрыто в завтрашнем дне для него? И для его подчиненных?

Ротный убрал ногу с пенька, выпрямился, посмотрел на кромку леса: подсвеченные солнцем желтые и палевые облака, черный забор из еловых верхушек. Словно там, в бору, таился новый день, который придет на смену нынешнему, неся что-то с собой. В этом весь вопрос: что неся?

Расправляя плечи — гимнастерка затрещала, — Ротный вытащил из пачки папиросу, сунул мундштук в рот, прикурил от своего же окурка, и тут к нему подошел лейтенант Макеев.

— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант?

Поворачиваясь всем корпусом, Ротный сказал, будто обронил гирьку.

— Да.

Это «да» упало Макееву на сапог, пришибло пальцы, и они заныли. Понятно же, заныли оттого, что ранение было в ступню, сухожилия покорежены, иногда их сводит вроде бы судорогой. Но очень уж походило на гирьку…

— Товарищ старший лейтенант! Прошу отпустить меня в деревню. Пойду после ужина, вернусь после отбоя. — Макеев говорил и поражался тому, что говорит. Слыхано ли: проситься у Ротного в деревню, бросив взвод! А вот просится. Нахально, глаза в глаза. Ну и Макеев! Кто бы мог подозревать об этакой прыти, или, определенней, наглости?

Эта наглость, несомненно, повлияла на Ротного. Иначе чем объяснить его согласие? Он только и спросил:

— Зачем пойдешь?

— По личному делу, — ответил Макеев.

— Если что, посыльный как найдет?

— Да я там не задержусь. Но сержант Друщенков в курсе.

И это была следующая ступень наглости — ссылаться на Друщенкова, коего они обхамили у девчат, в деревне. Ротный сказал:

— Сам был молодым. Отпускаю. Но чтоб был порядок…

— Порядок будет!

Вот так чеканим! По меди. Ну и ну, Макеев! Фуки и тот, наверное, рот разинул, наблюдая эту сцену. Он не верил, что командир роты отпустит Макеева, поучал: «Втихаря смоемся». Теперь он будет смываться втихую, а лейтенант Макеев — на законном основании. Очень хорошо! Впрочем, хорошо ли? Что даст ему этот полуночный визит?

Ни черта не даст, сидеть бы и не рыпаться, но Макеев был уже неуправляем. Собой неуправляем. Это сделалось очевидным по пути из деревни в роту, когда Фуки начал распространяться о достоинствах девчат, с которыми познакомились, и Макеев пытался мобилизовать всю свою волю. Чтобы внушить себе: ни к чему все, никуда он вечером не пойдет, с ужина завалится спать в шалаше. Но волевые усилия не достигали цели, и получалось: внушал одно, а действовал по-другому. В итоге: выпросил у Ротного отлучку.

В избе было душновато, однако открывать окно не стали, чтобы не нарушить светомаскировки. На оконцах висели дерюги, и за ними в небе подвывали самолеты. Девчата уверяли, что наши, Илька горячо убеждал: фрицевские. Макеев в спор не ввязывался, молчал, морщиня лоб. Он думал: «Как же это так? Я мог усилием воли заменить одно настроение другим, даже физическое самочувствие мог изменять. А здесь сорвалось! Внушал себе: не пойду снова в деревню. В итоге: сижу у девчат. Глупо, бессмысленно все это. И к чему оно приведет?»

Илька Фуки, судя по всему, такими вопросами не мучился, он наверняка знал, чем, как и когда закончится вечер. Оттого уверен он, разговорчив, выдает хохмы.

— Наш солдатик запрокинулся, дует из бутылки. «Что делаешь?» — «Астрономией занимаюсь, звезды разглядываю…» Ха-ха! Ежу и то понятно, что за астрономия, ха-ха!

Он похохатывал, девчата улыбались. Макеев хмурился, ни с того ни с сего спросил:

— Деревня-то ваша как называется?

— Шумиличи, — сказала Рая. — Название, как видите, белорусское. А живут и белорусы, и русские, и помесь. Вот мы с Клавой — помесь.

Макеев произнес «Спасибо», и точно благодарный ей за подробный ответ. В этой подробности ему почудились симпатия и расположение к себе. Спасибо, спасибо. Хотя со своим вопросом он довольно-таки нелепо вторгся в Илькины шуточки. Вот уж впрямь ни к селу ни к городу.

— В школе привык таскать портфель, на войне все время в руках оружие. Некогда девушку обнять, ха-ха!

Правильно, Илька. Молодец, Илька! Тебя не собьешь с курса нелепыми вторжениями. Как называется деревня? А какое это имеет значение?

Дверь в сени приоткрыли, чтоб посвежей было, и оттуда пахло укропом и пылью. А в самой комнате, побеленной, тесной, со столом в центре и лавкой у стены, витали запахи мелко нарезанного хлеба, лука, соленых огурцов, цветочного одеколона, полфлакона которого вылил на себя Илька Фуки, разлитого по кружкам рыжего трофейного рома. Стол и лавка были вымытые, выскобленные ножом и ужасно скрипучие. Стоило Макееву чуток сдвинуться, как они заскрипели, заохали, словно собираясь развалиться.

От рома он, естественно, отказался, и Фуки не настаивал:

— Нам больше достанется!

Зато девчата принялись наперебой уговаривать Макеева: как же так, мужчине не пить, тогда и им, женскому полу, будет неудобно выпивать, ну хоть глоточек отхлебните.

Макеев сказал:

— Я сторонник демократии. Кто хочет — пьет, кто не хочет — не пьет.

Клава дернула плечиком, а Рая сказала:

— Пусть расцветает демократия. За что же выпьем?

— За нашу встречу! — ввернул Фуки, вознося кружку над столом.

— За встречу, за освобождение! — сказала Рая и чокнулась с Фуки.

Он залпом выпил, крякнул, потянулся за ломтиком огурца. Клава и Рая ополовинили кружки, как-то одинаково поморщились, перевели дух, положили себе на газетку картофелину в мундире, начали ее, дымящуюся, очищать от кожуры. Макеев тоже очистил картошку, рассыпчатую, вкусную. Вилкой подцепил кружок поджаренной на лярде колбасы, перышко лука. Подумал, что недурственный ужин сорганизовался: что-то нашлось у хозяев, кое-что гости притащили с полевой кухни. Аппетитно выглядит стол!

Язычок каганца колебался дуновением из сеней, и тени на стене сталкивались, ломались. И в памяти всплыло: Тамбов, вечер и ветер, тени лип на тротуаре, тени хлещут по коленям, словно трава. В тот вечер, в тот час, топая домой из школы, Макеев испытал тревожное, острое и беспричинное чувство радости. А может, и не беспричинное. Если учесть, что ты юн и все у тебя впереди. И сейчас, наверное, тени на стене напомнили о школьных предчувствиях, и стало тревожно и радостно.

Макеев прислушивался к разговорам за столом и к себе, к своим мыслям. И он уловил — почти осязаемо, — как радость отступала перед тревогой. Это потому, что появилась и осталась мысль: он молод, пока война, кончится война — сразу постареет. Но что ему делать с молодостью на войне? Любить? Кого? Хотя, с другой стороны, без любви спокойней. Нервы сбережешь. Не отвлечешься от основного занятия — воевать. Правильно: воевать надо, а не любить. Женщин потом будем любить, после победы. Когда враз постареем.

Вниманием высокого общества, разумеется, завладел Илья Фуки. С расстегнутым воротом, позвякивая орденами и медалями, он ораторствовал, гарцевал, упивался: глазками блестит, ручкой взмахивает, чубчик откидывает. Макеева занимало, однако, не это. Занимал незагорелый, не омраченный ни единой морщинкой лоб. Надо ж такой иметь!

— Вы, дорогие хозяюшки, милые девоньки, полурусские, полубелоруски. С ваших же слов. Так? А я —

Вы читаете Обещание жить.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату