перенесло прямо в серые стены института. Любовь к роскоши, к восхищению своей красотой остались в Зине. Она была кокетлива, любила украшать себя ленточками, бантиками, любила мечтать о прошлом, и будущее казалось ей полным неожиданностей и сказочной красоты. Она прекрасно писала масляными красками и пастелью, и карьера художницы светила Зине путеводной звездой. Хорошенькая «креолка» уже видела в мечтах своих будущие лавры, шумный успех, толпу поклонников и прежнюю роскошь, которою она пользовалась в золотые дни детства. Зина изъездила полмира и умела рассказывать обо всем виденном увлекательно и горячо. К тому же на нее, как и на Лиду Воронскую, возлагались большие надежды. Она, как будущая художница, должна была поддержать честь своего выпуска успехом ее будущих работ.

К этой-то Зине Бухариной и собралась сегодня ее «группа».

— Как подумаю, что через два месяца выпуск, так даже в жар бросает! — прозвенел голосок Черкешенки, по привычке то заплетающей, то расплетающей маленькими хрупкими пальчиками концы длинных черных кос.

— Да… выпуск… все радостные, счастливые, в белых платьях… в белых шляпах… как на праздник… А для многих и не праздник это вовсе, а долгая, мучительная, серая, трудовая лямка, — послышался голос Карской, некрасивой девочки в очках, с изрытым оспою лицом и шершавыми руками.

— Ну пошла-поехала наша святоша! — скривив маленький ротик, сказала Малявка, — то есть удивительно даже, как от вас, Карская, панихидой пахнет…

— Нет, панихидой пахнет от меня, — подхватила Рант, и ее шаловливые глазенки засияли восторгом, в то время как бледные губы улыбались с печальной и сладкой грустью, — панихиду по мне служить будут… Ведь я «обреченная»… У нас все умерли рано: и мама, и бабушка, и Таля, сестра, все от чахотки. Не умерли даже, а растаяли точно, как снег, как свечи, и я растаю. Увидите, mesdam'очки. Вскроется Нева, зацветут липы, ландыши забелеют в лесу, соловей защелкает ночью, а я буду сидеть в белом пеньюаре на балконе и слушать голоса ночи в последний раз… в последний…

— Ночью какие же голоса бывают? — спросила Додошка — Ночью только кошки пищат и дерутся!

— Нет, это невесть что такое! Ты нестерпима, Додошка! Тут ландыши и соловьи, а она — кошки! Я тебя прогоню из «группы», если ты будешь такой дурой, — рассердилась Креолка, сверкнув глазами на сконфуженную девочку.

— Додошка, а ты что будешь делать после выпуска? — обратилась Воронская к толстушке.

— Я, девочки, вы же знаете, ходить буду. Из города в город, из деревни в деревню. Ах, хорошо!.. Учить ребят не надо по крайней мере — это раз. На балы тоже выезжать не надо и корсет надевать — это два; моя тетка-фрейлина, наверное, меня по балам таскать пожелает. И есть можно тогда, как хочешь, а не в завтрак и обед только — это три… Ясно, как шоколад. Чудная жизнь!..

— А Вороненок с Креолкой великими людьми станут: одна — писательница, поэтесса, другая — художница… Успех и лавры… Дивно! Хорошо!.. — прозвучал восторженно голос Хохлушки.

— А я, — проговорила Елецкая-Лотос, — я, медамочки, совсем из мира уйду…

— Как, в монастырь пострижешься? — раздался недоумевающий голос Малявки.

— О, нет! Я уйду в другой мир, куда есть впуск только избранным духам, — продолжало Елецкая, и русалочьи глаза ее приняли выражение таинственности.

— Ты хочешь умереть, как Рант? Да? Душка… ты обречена смерти? — широко раскрывая черные глаза и замирая от предвкушения чего-то необычайного, проговорила Черкешенка.

— Нет, не то… не то…

Ольга порывисто встала. От этого быстрого движения упали и рассыпались длинные пряди ее волос, слабо закрученные на затылке. Она сбросила себе на грудь их пышные волны, отчего лицо ее, окруженное, точно рамой, живыми струйками черных кудрей, стало еще значительнее и бледнее.

— Я устрою себе комнату, большую, без окон и дверей, темную, темную, как ночь… И все завешу коврами… восточными… — глухо звучал низкий грудной голос Ольги, — а посреди поставлю курильницу на треножнике, как в храме Дианы на картине, которую я видела в журнале «Нива»… И голубоватый дымок будет куриться на треножнике день и ночь, день и ночь… И день и ночь я не буду выходить из моей восточной комнаты… И будут тогда слетать ко мне мои сны голубые, духи светлые и могучие, и Гарун-аль- Рашид, и Черный Принц, и святая Агния, — все будут слетаться…

— Ха-ха-ха! — прервал неожиданно вдохновенную речь девушки веселый смех Лиды. — Ха-ха-ха- ха!

Лотос точно проснулась, грубо разбуженная от сна. С минуту она смотрела на всех, ничего не понимая, потом до боли закусила губы и глухо проговорила:

— Удивительно бестактно! Право же, у тебя нет ничего святого, Воронская…

— Елочка, прости!.. Милая, прости!.. — валясь ничком и колотя ногами о соседнюю постель, сквозь хохот говорила Воронская. — Как же духи-то… духи… через что они пролезут к тебе?.. Ха-ха-ха!..

— А в потолке будет дырка, ясно, как шоколад! Неужели же ты этого не понимаешь? — вставила свое слово Додошка.

— Ах, как вы глупы! — произнесла, поднимая глаза к небу, Елецкая. — Но ведь духи бестелесны, они могут пройти даже сквозь иголье ушко… И я не понимаю, чему тут смеяться… — обидчиво заключила она, пожимая плечами.

— Прости, Елочка, но неужели ты еще веришь в Черного Принца и прочую чепуху? — спросила Лида.

— Воронская, молчите, а то я не ручаюсь за себя… Я наговорю вам дерзостей, Воронская… А между тем я так обязана вам… — прошептала Елецкая и закрыла лицо руками.

«Нет, она неисправима», — подумала Лида, и она с сожалением взглянула на подругу.

— Перестаньте спорить, медамочки, — послышался веселый голос Хохлушки, — напоследок мирно жить надо, чтобы в памяти остались хорошие дни, хорошие воспоминания… Ведь разлучимся скоро. Одни на север, другие на юг, или на запад, как сказал Аполлон Бельведерский, разлетимся, точно птицы…

— А ты, Маруся, улетишь в Хохландию свою?

— В Хохландию, девочки! Ах, и хорошо там, милые! Когда бы вы знали только! Солнышко жарко греет, вишневые садочки наливаются, мазанки белые, как невесты, а по вечерам на хуторе парубки гопак пляшут. То-то гарно, гарные мои…

— А что ты там, Маруся, делать будешь? — заинтересовались девочки, и глаза их начинали разгораться понемногу; очевидно, девочки уже мысленно видели перед собою роскошные картины дальнего юга.

— А никому не скажете, девочки, коли выдам вам тайну мою? — и глаза некрасивой, но свежей и ясной, как весеннее утро, девушки зажглись огоньком счастья.

— Не выдадим, Марочка, говори скорее, — зазвенели молодые звонкие голоса.

— Я невеста, девочки… Уж давно моего Гриця невеста… Нас родители с детства сговорили… Хутора наши рядом, так мы ровно брат с сестрой, давно друг друга знаем… Обручены уж с год… А как выйду, так сразу после выпуска и свадьба будет…

— Выпуск!.. Свадьба!.. С год как обручены!.. Господи, как хорошо!..

— А ты любишь своего жениха, Маруся? Марочка, милая, любишь?.. Скажи! — допрашивали девочки, с невольным уважением поглядывая на свою совсем взрослую подругу-невесту, какой она им теперь казалась.

— Ах вы, глупые девочки, — засмеялась Мара, — конечно, люблю… Люблю его дорогого, как земля солнышко любит, как цветок полевую росу… Портрет его ношу который год на груди… Его нельзя не любить… Он честный, светлый, хороший…

— Покажи портрет, Мара, покажи! — так и всколыхнулись девочки.

С тою же широкой улыбкой, не сходящей с ее румяных губ, Хохлушка вынула небольшой медальон из-за пазухи, раскрыла его, и перед «группой» предстало изображение симпатичного белокурого юноши в белой вышитой рубах с открытым добродушным лицом.

— Это мой Гриц, — не без некоторой гордости проговорила Мара, пряча свое сокровище снова на груди.

— Масальская, ты изменница! Четыре года подряд ты обожала Чудицкого, а сама невестой была какого-то Гриця! Очень это непорядочно, Масальская, с твоей стороны, — шипела Малявка, злыми глазами

Вы читаете Большой Джон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату