впиваясь в Мару.

— Не смей злиться, Малявка! Нехорошо! На сердитых воду возят, — рука Воронской легла на плечо девушки. — Неужели же ты понять не можешь, что все наше обожанье, беготня за учителями — все это шутка, безделье, глупость одна… Заперты мы здесь в четырех стенах, ни света Божьего, ни звука до нас не доходит, ну и понятно, каждый человек «с воли» нам кажется чудом совершенства. Чудицкий прекрасный человек, и я его очень уважаю и за чтение его, и за его гуманность с нами, но это не значит, что я люблю его… Мара Масальская тоже. Не правда ли, Мара?

Та, не говоря ни слова, молча обняла ее.

— Воронская так говорит потому, что у нее тоже есть кто-то. Она любит тоже, — заметила Малявка.

— Ты любишь, Воронская? Любишь? — приставала к сероглазой девочке Рант.

— Люблю, — серьезно и кратко произнесла Лида, и улыбка осветила ее лицо.

— Ага! Вот видишь!.. Видишь!.. Я говорила!.. И какая скрытница!.. Какая «молчанка»!.. От кого таится?! От подруг, от всей «группы»! — хорохорились девочки.

Малявка суетилась и негодовала больше всех.

— Кого же ты любишь, Вороненок? Выкладывай по-товарищески! — снисходительно улыбнулась Креолка.

— Люблю, — проговорила девочка, и насмешливый огонек ее глаз ушел, скрылся куда-то глубоко, — люблю моего папу-солнышко, люблю маму Нелли, люблю сестру Нинушу, братьев, и… и… Симу Эльскую, хоть она и сердится на меня. А больше всех люблю мое солнышко, моего папу. Его люблю больше жизни, больше мира, больше всего! — заключила она пылко и прижала свои худенькие руки к груди. Потом хрустнула длинными пальцами и вдруг рассмеялась счастливо, радостно и задорно, а затем быстро-быстро заговорила:

— Господи!.. Как хорошо!.. Как хорошо жить!.. Любить, быть молодыми, смелыми, полными жизни!.. Так и хочется прыгать, кричать, вопить на весь мир: скоро выпуск! выпуск! свобода!.. Плясать хочется, радоваться! Впереди вся жизнь, целая жизнь! И сколько хорошего можно сделать за всю жизнь, сколько пользы принести окружающим, друзья мои! Вперед же, вперед, туда, навстречу пользе, радости, жизни!..

И, не будучи в силах удержать кипучий поток восторга, Лида сорвалась с постели Креолки, рванулась вперед и, широко взмахнув неуклюжими рукавами своей ночной кофты, из-под которых как-то беспомощно выглядывали тонкие руки, пошла кругом, быстро и мелко семеня ногами, передергивая хрупкими плечиками, играя потемневшими, разгоревшимися глазами и напевая всем знакомый мотив популярной русской песни.

Экстаз Лиды передался другим. Звучное контральто Креолки, тоненькое, надломленное сопрано Рант и фальшивый, но неимоверно громкий бас Додошки — все :подхватили припев, и громкая песня полетела под сводами высокой спальни, разрастаясь и звеня над ней.

Лида теперь уже не приплясывала, а носилась вихрем в танце. Она походила теперь на веселого, бойкого плясуна-мальчишку, живая, быстрая и горячая, как огонь.

— Браво, Вороненок! Молодец! Душка! — слышались ободряющие голоса ее подруг, и эти возгласы, полные восторга и сочувствия, окрыляли плясунью. Ей хотелось сделать что-то необычайное, из ряда вон выходящее, задорное, смелое.

Лида Воронская сидела у рояля.

Разгоревшимися глазами она обвела знакомые, выбеленные известью, дортуарные стены, возбужденные лица своих юных подруг и, быстро вскочив на ближайший ночной столик, завертелась на нем волчком в огневой пляске, неистово выбивая дробь высокими каблучками своих алых, шитых золотом, туфель.

— Будем смелы, как орлы, будем, как рыцари, честны!.. — выкрикнула она звонко и, взмахнув, точно крыльями, полотенцем, которое она накинула на шею, со смехом ринулась вниз, на чью-то ближайшую постель. Потом вновь быстро вскочила на пол и бросилась вперед, вся охваченная тем же молодым задором. Бросилась и… разом замерла на месте с широко раскрытыми глазами.

Перед ней, как из-под земли, выросла небольшая фигурка Симы Эльской.

Шалунья Волька была теперь взволнована, как никогда. Голубые глаза ее сверкали гневом. Обычно розовые щеки были белы, как мел.

Что-то словно толкнуло, словно ударило в самое сердце Лиду. Ей показалось, что сейчас, сию минуту должно случиться нечто ужасное, грозное, неумолимое, как судьба роковая, тем более, что глаза Эльской смотрели на нее с выражением немого укора.

— Ну… ну… — подняв руки и словно защищаясь от незримого удара, предназначенного для нее судьбой, прошептала Лида.

— Вы там, как вас, одержимые и обреченные! Тише! Не беснуйтесь! Слушайте, что я скажу: фрейлейн Фюрст опасно больна… Серьезно… Своим подлым поступком вы уморили ее, — и, махнув рукой, Сима бросилась на свою постель ничком.

* * *

«Фрейлейн Фюрст больна. Своим подлым поступком вы ее уморили»…

Эта фраза раскаленным гвоздем жгла стриженую девочку с не в меру вспыльчивым сердцем и открытой благородной душой.

«Фрейлейн Фюрст больна — вы ее уморили»… — кровавыми буквами стояло перед глазами, неумолкаемым звоном звенело в ушах. И куда бы ни пошла Лида, всюду сопутствовала ей эта мучительная, грозная, как призрак, фраза.

«Вы ее уморили»… «И она умрет» досказывало пылкое и необузданное воображение девочки.

Уроки кончились, к экзаменационным занятиям ввиду предстоящего говения и праздника Пасхи еще не приступали.

«Хоть бы домой на три дня съездить и то хлеб», — тоскливо слоняясь по опустевшим коридорам (весь институт почти разъехался на пасхальные вакации, за исключением старших, которых не отпускали), мечтала Лида.

Но — увы! — это было немыслимо. Шлиссельбург, где служил инженером Алексей Александрович Воронский, в дни весенней распутицы был отрезан от всего мира. Нева едва вскрылась, и куски льда плыли со стремительной быстротою. Об открытии навигации нечего было и думать, а санный или колесный путь был уже невозможен, от тающего снега образовалась на аршин жидкая и липкая, как месиво, грязь.

Из дома прислали пасхальную посылку, поздравление с предстоящим праздником и обещание приехать к девочке, как только установится река. А пока… Это «пока» терзало и томило Лиду, считавшую себя виновницей несчастья, произошедшего с Фюрст.

Впрочем, не одна Воронская томилась от укоров совести. Весь выпускной класс чувствовал себя не легче Лиды.

«Надо было не допускать этого… Надо было не допускать», — звучало в душе каждой из выпускных.

Одна только Сима-Волька ходила с гордо поднятой головой, и ее молчаливое торжество еще более угнетало девочек.

— Медамочки, что за живодерки наши выпускные, — говорили «вторые», издавна ведущие с выпускными войну «Гвельфов и Гибелинов» за первенствующее место. — Одну «синявку» — Ген в чахотку вогнали, до санатория довели, теперь Фюрстшу взяли измором. И все из-за Воронской! Каждое слово ее — закон. Воронская у них командир какой-то! — и «вторые» ехидно улыбались, встречая «первых» и осведомляясь с утонченной язвительностью о здоровье уважаемой фрейлейн Фюрст.

«Первые» нервничали от этого еще больше, и тоскливая дума угрюмой тучей повисла над классом выпускных.

К исповеди, назначенной в страстную пятницу, готовились вяло, в церкви стояли рассеянно, пели на клиросе плохо, о выпуске говорили меньше. Словом, всех угнетала тоска.

Впрочем, Додошку она не угнетала. Додошка, в силу ли непосредственности своей натуры, в силу ли

Вы читаете Большой Джон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату