здешний воздух как-то усиливал звуки, и от собственного голоса хотелось присесть, зажав уши. Видимо, от этого звука я растерялся и стоял, не зная, что делать дальше. Сука была у меня на мушке, я знал это абсолютно точно — но где именно? Кто из этих трех предметов — она, а что просто тень? Штирлицу было проще, гаду, — сел спокойно и рисуй себе профили Гиммлеров и Борманов, размышляй, а тут надо не тормозить, все кончится очень быстро. Тогда я, стараясь, чтобы лучик все время был точно между зеркалом и зайчиком, со всей силы впечатал зеркальце в стену, едва успев убрать пальцы. Зеркальце лопнуло и впиталось в стену, оставив мокрое холодное облачко.
Все кончилось, точно, но никакой радости не было. Мне стало как-то даже пусто и тоскливо. Оказалось, что я еду домой и уже довольно поздно — машин мало, фары отражаются в замерзших лужах, похоже, днем был дождь; причем я не очень хорошо, но в достаточной для протокола мере помню все события сегодняшнего дня — день прошел как обычно, я че-то делал по работе, разговаривал с людьми, звонил куда-то. У гостиницы остановил мент, че-то сказал и отпустил, и я поехал дальше и еще зачем-то накупил всякой байды по дороге, так что жена даже заподозрила, что я где-то срубил лавандоса, и весь вечер выпытывала, не хватит ли ей на шубу, а то уж на носу зима. Зи-ма…
Вызов Ихтиандра
На завтраке я уже знал — сегодня что-то будет, что-то особенное, даже каша застревает в горле колючим комком, хотя любимая масляная лужица посреди гречневой лепешки оставалась еще нетронутой; я всегда съедаю ее с последними ложками. Делаю вид, что продолжаю есть, — но уже все, гоню кино, лишь бы не прикопалась воспитал ка. Напротив-наискосок сидит Птица, пускает пузыри в отвратительном столовском чае и смотрит на меня сомнамбулическим взглядом беременной. Вообще-то он сидит за другим столом, но сегодня сел к нам, и я удивляюсь — неужели все вокруг и в самом деле не замечают накрывшую нас с Птицей переливчатую тень Умысла? Или… Мне кажется, что это бросается в глаза, а все лишь коварно делают вид, что ничего не происходит, тем временем шушукаясь за твоей спиной и кивая на тебя отовсюду — так, что, оборачиваясь, невольно ищешь не успевшего вовремя отвернуться.
Относя посуду, я меланхолично наблюдаю, как все вокруг меняется, теряя жирную основательность сырной головы в витрине гастронома. Столовая становится просторнее, выше, начинает напоминать рисунок архитектора, чуть тронутый холодной акварелью: свет, падающий из обрамленных пожелтевшим тюлем окон, перестает быть утренним, но забывает набрать беспощадного рентгена наглядной агитации и стать дневным — долгим и всеобщим; а главное — звуки, приобретшие невозможную, кустоди-евскую яркость. Акустическая картина столовой теряет слитность гудящего улья, рассыпается на миллион колючих искрящихся всплесков, даже скорее вспышек — любую можно поймать, и она сразу теряет свою неотторжимую, казалось бы, мимолетность, покорно замирает в руках, позволяя неторопливо себя разглядывать. По каждой можно с точностью определить, каков на ощупь издавший ее предмет; к примеру — меня до сих пор преследует (ввергая по временам в нешуточное возбуждение) нейлоновый шорох колготок одной неуловимо-порочной вожатой, забросившей тогда ногу на ногу, — не подозревая, что этот текучий вжик нейлона навеки сохранится в одной из ушастых, стриженных под бокс макушек, текущих мимо нее однообразным потоком; где она теперь, жива ли? А звук — вот он, преодолев полторы тысячи километров и треть столетья, поселяется в очередной голове, коварно вброшенный мной — председателем зыбкой секты ее персональных фетишистов, со вступлением в которую я имею честь поздравить и тебя, неосторожный читатель, — информация неуничтожима, и теперь эти колготки переживут не только ее, но и меня. Хотя, кажется, тогда в ходу были еще не колготки, а чулки…
Осторожно утопив тарелку с кружкой в смрадной ванне (только бы не коснуться отвратительной серой жижи, но все равно тыльную сторону кисти обжигает капля), я выхожу на теплое каменное крыльцо, с наслаждением смывая луговыми запахами аллеи жирный бряк посуды, покрывший кухонным салом несколько моих драгоценных секунд. Усердно тру оскверненную грязным хлорамином кожу о колонну террасы, рассеянно присматриваясь к жукам-«пожарникам»; один безрассудно сворачивает к дверям столовой, под бесчисленные сандалии, кеды и тапочки, и я успеваю пережить его гибель дважды — морщась от воображаемого хруста и сравнивая получившееся пятнышко с кеглей до того, как смелого жучьего Ливии гстона скрывает лес исцарапанных, загорелых и не очень, с пятнами зеленки и йода стремительных ног; и после, пересекая толпу вместе с Птицей, без удивления опускаю ногу рядом со в точности предугаданной кеглей. Мне приходит в голову, что слово «жук» имеет в числе своих звукоподражательных предков не только басовитый звук полета, но и сочный хрюк под пяткой, когда наступишь на него не в лесу, где мягкий мох и пружинящий хвойный ковер, а на прокаленной глине тропинки — и никаких, заметьте, натружжженных рук, что бы там ни заклинал проходимец Марр. Жжжж- ж-ж-ж-ж, — приземляется, — ж-ж-ж… сложжжжжены крылья, сел; беззвучно оглядывается, поднимает суставчатую ногу для первого шага, не замечая нависшей подошвы, — хрррюк! Жжж-хрюк. Жжук. Жук.
После завтрака по Распорядку прослушивание записи сообщения про космонавтов. Мы с Птицей, чувствуя себя едва ли не Штирлицами — каждый предмет норовит коварно выманить наши отпечатки и доказать, что мы не были, не были на Построении Отряда! — огибаем фасад столовой и замираем в высокой траве, сливающейся с недавно отцветшей сиренью. Изумительно хищное чувство — наблюдать из засады, оставаясь невидимым для… тут напрашивается жертва; за кем еще можно Следить Из Кустов?
Однако на битом кирпиче дорожки нашу добычу строит куда более крупный хищник — воспиталка Галиндмит-на, и мы почтительно уступаем. Галиндмитна начинает тыкать пальцем и жевать губами, но прибой голов вокруг нее уже потерял начальный центростремительный импульс и с броуновской неизбежностью пытается равномерно распределиться по земному шару; это, конечно, не беда — однако головы не придерживаются ньютоновых орбит и то и дело меняют направление и скорость, сталкиваются, образуют и разрушают комплексы, меняются местами, плачут, дерутся и постоянно дергают за оба рукава, требуя правосудия, информации или даже делясь сведениями философского характера. Концентрация энтропии превышает вычислительную способность мозга воспиталки. Взмах рукой, куда им деться: «Пошли!»
Опилки выстраиваются по силовым линиям, не прекращая хаотических перемещений, — пошли! Пошли! Сильна, сильнее всего в человеке, древнее голода и страха эта древняя конвульсия: «Пошли!», со времен великих оледенений следовать этому импульсу означает избежать Приближающегося, сохранить свои маленькие теплые жизни и передать их дальше, следующим, навеки запечатлев в слизистой генной икре: «Пошли!» — и страшно представить себе горькую участь оставшихся…
Как непереносимо приятно — видеть удаляющуюся стаю, оставаясь на месте добровольным безумцем, беззвучно смеющимся в свежеприобретенном одиночестве, Следящим Из Кустов. Стая уходит, тянется, кто- то отстает и сусликом всматривается назад — тщетно, отринутое стаей перестает существовать… и переходит в единоличную собственность одиночек, учреждающих на девственной тверди собственные ленивые и легкие королевства, пронизанные тишиной и золотым вечерним солнцем. Здесь камни больше не боятся переползать, когда за ними не смотришь, а белки и птицы снова разговаривают, и видно, как сверкающее текучее время тащит из жирной земли упирающуюся и тонко пищащую траву.
— Че, не пойдем? — с деланным испугом спрашивает Птица, тут же легко и бесконечно точно передавая секундной гримаской выкаченные в восторженно-грозном усердии глаза старшей вожатой. — Или пойдем?
— Да, — я вытягиваю губы верноподданной трубочкой, сюсюкая под отличника и образцового пионера с плакатов. — Да, давай побежим и догоним, и скажем: «Мы такие гады, что хотели совсем пропустить! Ы- ы-ы-ы!»
— Ы-ы-ы-ы-ы! — радостно ревет Птица в искрящемся раскаянии; верхняя половина лица нахмурена и плачет, она виновата и молит о пощаде, нижняя не удерживает момента и весело скалится: — Ы-ы-ы-ы!
Мы оба в точности видим, что сейчас представляет себе другой — да что там, мы видим вместе, и одна и та же картинка одновременно наполняет нас — и мы оба, нисколько не мешая друг другу, управляем этим микротеатром, посмешнее вздымая руку грозящей пальцем старшей вожатой, вытягивая до гротеска осуждающую мину Галиндмитны, посочнее наливая багрянцем щеки начлага товарища Лузина. Даже