сообщающий жизни того, кто ему следует, всю серьезность и осмысленность. «У него (Онегина. — Ю. Д.) никакой почвы, это былинка, носимая ветром. Не такова она вовсе: у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши, в которой началась ее смиренная, чистая жизнь, — это «крест и тень ветвей над могилой ее бедной няни». О, эти воспоминания и прежние образы ей теперь всего драгоценнее, эти образы одни только и остались ей, но они-то и спасают ее душу от окончательного отчаяния. И этого не мало, нет, тут уже многое, потому что тут целое основание, тут нечто незыблемое и неразрушимое. Тут соприкосновение с родиной, с родным народом, с его святынею» [12].
265
Таково содержание нравственной идеи, которую согласно Достоевскому призван утверждать русский народ. Она была глубоко осознана русским писателем еще во время работы над «Бесами», легла, как видим, и в основу его пушкинской речи. Все, что сказано в ней затем о «всемирной отзывчивости» русского народа, является лишь частным выражением той же самой идеи «самоотверженности» и «самопожертвования» и уж, конечно, не находится в противоречии, с нею. Так что автор пушкинской речи и здесь не противоречит автору «Бесов». Однако можно ли найти в этой идее хоть каплю «национализма», а тем более «шовинизма»? Очевидно, нет. Вот почему авторы, пытающиеся представить Достоевского «националистом» и «шовинистом», неизменно обходят стороной именно содержание того, что писатель считал «нравственной идеей русского народа», тем самым абсолютом, который ему суждено нести и утверждать.
Содержание этой идеи с самого начала было общечеловеческим. Поэтому и символизируется оно в творчестве именно образом Христа, а не каким-либо иным, более определенно выражающим «этническую специфику». Поэтому она с самого начала не противоречила тезису о «жизненном воссоединении», «единении всечеловеческом», «общечеловеческом воссоединении» [13], который кажется таким неожиданным в устах Достоевского всем тем, кто не может простить русскому писателю стремление представить как задачу своего народа самую трудную и возвышенную из тех, какие он знает.
Но, быть может, и правда — «национализм» Достоевского не в содержании нравственной идеи, а в том, что он хочет, чтобы именно его народ связал с нею свою судьбу? Однако, если даже представителю какого-нибудь другого народа это показалось бы так, Достоевский всегда имел полное основание ответить: «Хорошо, пусть и для твоего народа это будет самой высокой идеей, но ведь это должно быть доказано делом — как прошлой историей народа, так и его будущей историей. И если два народа будут со-ревновать друг другу в том, кто глубже и чище воплотит в своей жизни именно эту, а не какую-либо иную идею, то общечеловеческая нравственность от этого только выиграет!»
266
Здесь суть дела не в «этносе», не в «национальности» или «народности», а в содержании самой нравственной идеи. В том, является ли реальным содержанием жизни народа стремление к самоотречению, утверждается ли этот идеал как доминирующий в его традиции, культуре, искусстве, остается ли он на уровне этого идеала вплоть до настоящего времени. Во всех этих случаях не «бог» «низводится до простого атрибута народности», как пытался было окарикатурить Ставрогин шатовскую концепцию, а, наоборот, народ «возносится до бога» [14], как утверждает сам Шатов, подчеркивая тем самым приоритет не носителя нравственной идеи, но ее собственного содержания.
Во всех случаях речь идет прежде всего о смысле идеи, под углом зрения которой и осуществляется изначальное разделение добра и зла, о сути этого различения, а затем уже о том, кто проводит это различение. Почему один народ чуток к именно этому различению (скажем, различению добра и зла, в аспекте принципа самоотречения и самопожертвования), а другой — либо утратил чуткость к этой стороне нравственной проблемы, либо она вообще ему еще не раскрылась. Но разве акцент именно на этой стороне нравственной проблематики, свойственный одному народу, должен оскорблять национальное достоинство других народов? Если вы считаете, что вас здесь «обделили», положите и вы «живот свой» за идею самоотречения! Нравственный миропорядок от этого не нарушится, а человечество только выиграет.
Другое дело, что идея самопожертвования, благородное стремление «пострадать за народ» может быть использовано кем-то (разумеется, не тем, кто жертвует собой) в своекорыстных целях. Это вариант, который сам же Достоевский и «проиграл» на примере использования («утилизации») кирилловского самоубийства. Подобное обстоятельство не может не побудить нас вновь продумать мотивы акта самопожертвования с точки зрения их подлинности и разумности — в общечеловеческом смысле. Однако, какие бы мотивы ни замутняли идею самопожертвования, какие бы привходящие обстоятельства ни искажали смысл акта самопожертвования, само содержание этой идеи не лишается от этого своей чистоты и абсолютности. Она действительно принадлежит к самым высоким нравственным идеям.
Достоевский был убежден, что именно русский народ особенно чуток к идее самопожертвования и самоотречения. Это, однако, вовсе не означало в его устах того, что другие народы безнравственны или вообще чужды всякого самоотречения. Просто он считал, что они более чутки и восприимчивы к другим аспектам нравственности.
267
Можно до бесконечности спорить о том, стоит ли выделять принцип самопожертвования среди других этических принципов и возносить его на ту высоту, на какую вознес его русский писатель. Однако невозможно отрицать, что это общечеловеческий («всечеловеческий», как выразился бы Достоевский) принцип, и в предпочтении, ему отдаваемом, нет ничего «националистического». Нельзя отрицать и того, что, хотя способность человека, народа, нации отвечать этому принципу наиболее полно раскрывается «в минуты роковые», в «предельных ситуациях», реалии повседневной жизни также постоянно ставят человека перед дилеммой «бытие для себя» (эгоизм) или «бытие для другого» (самоотречение). Нет ничего «националистического» в том, что человека, делающего выбор в пользу второго полюса этой дилеммы, мы оцениваем как более высокого в этическом смысле, хотя, быть может, и не склонны переоценивать его в иных отношениях (скажем, в отношении житейского практицизма, здравого смысла и т. д., без которых ведь также не обойтись в жизни), и стремимся тот же способ оценки приложить и к национальным характерам, памятуя, что, так же как и для отдельного индивида, характер нации — это ее судьба.
Но кроме того, что различие национальных характеров обусловливает разную восприимчивость к различным «аспектам» нравственной сферы и каждая нация находит свой путь к моральному абсолюту, существуют различные стадии на этом пути. Так что одна нация может оказаться на одной его стадии, а другая — на другой. С этим последним обстоятельством Достоевский связывал различие «позиции» русского народа, с одной стороны, и Запада — с другой, по отношению к некогда общей для них нравственной идее — идее самоотречения, самопожертвования, которую писатель считает основополагающей, центральной и наивысшей в христианстве.
Сознание общности нравственной идеи, некогда объединявшей Россию и Европу, — источник искренней и глубокой любви Достоевского к западноевропейской культуре, которую отмечали все внимательные читатели русского писателя на Западе, например тот же Шпенглер. Достоевский «не знает ненависти» к Европе, пишет философ; «он объемлет все западное со страстной любовью» [15], столь же страстной, что и любовь к России. «У меня два отечества, Россия и Европа» [16], — цитирует Шпенглер русского писателя в доказательство этой своей мысли.
268
Однако Достоевский считает, что Запад давно уже отказался от некогда одухотворявшей его нравственной идеи, а потому от его некогда живой и воодушевлявшей культуры остались одни лишь мертвые камни — памятники былого величия духа. Отсюда знаменитая сентенция Ивана Карамазова (кстати, цитата эта приведена и во II томе шпенглеровского «Заката Европы»): «Я хочу в Европу съездить... и ведь знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более» [17].
Обратим внимание. Несмотря на свою убежденность в том, что нравственная идея, которую некогда утверждал Запад, это также и русская национальная идея, Достоевский отдавал себе полный отчет в том,