молниеносно облетели деревню. Не только родители, но и сельсовет категорически запретил ребятишкам купаться в пруду, даже в том его носке, где дно было гладким, песчаным. Но ребятишки, конечно, не слушали никаких запретов. Как ни гнали их из воды хворостиной, как ни крутили им уши и ни давали подзатыльники, они все равно лезли в пруд, точно осы в мед, да еще и подсмеивались над суеверием и темнотой этих взрослых. И, кажется, были правы. Минул июль, самый купальный месяц в наших местах, а ничего ни с кем в пруду не случилось. Да и трудно было представить утопленника, если в Граммофоновом носке (заливчике, примыкавшем к огороду густоголосого старика по прозвищу Граммофон) дно было, что пол, и каждый затопленный островок, каждая впадинка были известны, вживе стояли перед глазами. Куда больше таили опасности озера в окрестностях села, отменно глубокие, с коварными ямами и родниковыми колодцами, с густыми водорослями, обвивавшими руки и ноги, да и то в этих озерах не бывало утопленников, а уж тут-то, за огородами, в гусином пруду…
С наступлением августа, с приходом Ильина дня, все в деревне, а особенно родители, облегченно вздохнули. Пронесло. Наконец-то Илья-пророк напрудил в воду, вода похолодала, пришел конец купаниям, и ребятишки больше не будут, как утята, с утра до вечера плескаться и куряться в пруду, а значит, отойдет и опасность, наколдованная заезжим куродавом-мелиоратором.
Куда меньше радости вызвал Ильин день у ребятишек, но и они должны были считаться с неписаными законами древних поверий: нельзя – значит, нельзя. Тем более, что свежий утренник действительно давал знать, что красное лето кончилось, наступили предосенние дни, а с ними и новые заботы – сбор огурцов на соленье, колочение подсолнечных шляп, походы за дикой смородиной, за груздями, работа на хлебной жатве.
И все же трудно было сразу забыть о купаньях. И в Ильин день, когда к обеду заметно припекло солнышко, собрались по привычке на берегу пруда самые заядлые купальщики. Сначала они лишь бродили по воде у берега, закатав штаны выше колен, «пекли блины», кидая плоские камешки по касательной к водному зеркалу, лениво плескались. А потом все же двое самых отчаянных – Петьша и Кольша – решили нарушить Ильин запрет. Подзадоривая друг друга, они сбросили рубашки и штанишонки и, по сельскому обычаю зажав горстью срам, бросились в чем мать родила в остывающую августовскую воду. Остальные присели на травку и стали наблюдать за ними с бережка. Купальщики доплыли до середины и начали, чтобы согреться, играть в баши, нырять друг под дружку, крича и улюлюкая.
– Смерьте дно! – крикнул кто-то с берега.
И купальщики с явной охотой, вытянув вверх руки, дружно, словно по команде, погрузились в пруд. Не было их подозрительно долго, потом они всплыли один за другим, но, хватанув воздуха, опять молча ушли под воду. А потом появились снова и снова исчезли. Так повторялось несколько раз. Ребятишки, сидевшие на берегу, сначала смеялись над ярыми ныряльщиками, потом замолчали, заподозрив что-то неладное.
– Да они же тонут! – высказал, наконец, один из них то, о чем догадывался каждый.
– Плывите сюда! Захлебнетесь ведь! – закричали они вразнобой, но купальщики не слышали их, они всплывали все реже и все меньше задерживались их головы на поверхности воды перед следующим погружением.
Ребятишки, с тревогой наблюдавшие это, заметались по берегу. Двое из них, которые были повзрослее, прямо в одежде, не раздеваясь, бултыхнулись в воду и поплыли к утопающим, однако, поравнявшись с ними, стали растерянно кружить на месте, от страха не зная, что делать. Неизвестно, чем бы кончилось все это, если бы вдруг на тропе не показался глухонемой Самсон, деревенский пастух. Он мигом сообразил, в чем дело, подбежал к берегу и, громко и грозно мыча, сорвал с себя рубаху, стянул сапоги, штаны, а потом, прыгнув в воду в одних кальсонах, с утробным криком вразмашку пошел к утопающим.
Сначала он раскидал перепуганных «спасателей», а затем, как только всплыл первый тонущий, схватил его за космы и поволок к берегу. Мальчишки в молчаливом оцепенении следили за происходящим. Самсон вытащил первого утопленника и, положив на траву вниз лицом, бросился за вторым, который вскоре тоже был выброшен на берег. Утопленники с землисто-бледными лицами, с синими губами, с глазами, заведенными под лоб, теперь лежали рядом. Они вздрагивали и тяжело дышали, животы их были раздуты. Через некоторое время у них изо ртов и ноздрей хлынула вода. Они стали корчиться в приступах рвоты, застонали, и Самсон, торжествующе и вместе с тем гневно мыча, потряс в воздухе кулачищем, точно погрозил кому-то невидимому.
А через неделю-другую, когда уже всякие купания прекратились, один из спасенных Самсоном ныряльщиков, Петьша, с таинственным видом пригласил меня на пруд, пообещав показать русалкин «тайник». Я посмотрел на Петьшу с опаской (уж не съехал ли с катушек парень, побывав на том свете?), но все же согласился сходить с ним к пруду. Петьша привел меня к Граммофоновскому носку, к тому самому месту, где он тонул недавно с Кольшей, но только другим берегом, по узкой – не разъехаться двум лошадям – дороге, над которой круто поднимался ввысь косогор. На одном из ярусов его, в почти отвесной песчаной стене, зияли десятки норок, в которых летом жили береговушки. Теперь эти норки были пусты и безжизненны.
Петьша молча показал вверх, и мы стали взбираться в гору по узкой тропинке, виляющей среди камней. Под песчаной стеной, точно изрешеченной пушечными снарядами, Петьша остановился, перевел дух. Потом он подошел к обрывистой стене, ловко запустил одну руку в отверстие норки, подтянулся и второй, свободной рукой стал шарить в соседней норке, затем спрыгнул вниз, подняв песчаную пыль, и показал мне лежавший на ладони роговой гребешок.
– Это гребень русалки, – сказал он серьезно и твердо. – Теперь ты понимаешь, кто нас с Кольшей тянул ко дну в Ильин день.
Я ждал чего угодно, заранее был внутренне готов к любому чуду, но чтобы увидеть гребень русалки… Мурашки побежали по моей спине. Я наклонился пониже над Петьшиной ладонью, боясь взять гребень в свои руки, но все же желая разглядеть его получше. Гребешок и вправду выглядел довольно необычно. Надо сказать, что сам по себе роговой гребень не мог быть в те годы диковинкой, ибо имелся в каждой семье. Обоюдозубчатый, с одним рядом редких и толстых зубьев и с другим – частых и мелких, он служил не только для причесывания волос, но и для тщательного прочесывания их – с надеждой освободиться от беспокойной живности, которая в головах селян, особенно в космах ребятни, водилась тогда в изобилии. Не знаю, кто и где делал эти роговые гребни, но в деревню их обычно привозил старьевщик и выдавал желающим в обмен на тряпье, на цветной металл, на те же коровьи рога.
Однако этот роговой гребешок, вынутый Петьшей из норы ласточки-береговушки, резко отличался от всех виданных мною ранее. Он был скорее не гребнем, а гребенкой или расческой с одним рядом длинных округлых зубьев, выгнутый подковкой и украшенный по тыльной кромке язычками, вырезанными с необыкновенным изяществом. Язычки эти, словно бы волны, набегали друг на друга, и в пазах между ними по всему полотну были прочерчены стремительные закорючки, наподобие запятых, что еще более усиливало впечатление бегущих по гребешку волн.
– Как же ты нашел его? – спросил я, кивнув вверх, на зияющие дырки в песчаном уступе.
– Мы с Кольшей натокались еще летом, когда приходили сюда ловить ласточат. Этот гребешок мне