– Что это? Кто тебя? – хотел было спросить шофер уже в порыве искреннего сочувствия, однако не смог выдавить ни слова. Он лишь беззвучно пошевелил губами, точно в немом кино. Женщина в белом тем не менее, кажется, поняла его мысль. Сохраняя на лице прежнюю непроницаемую маску, она покачала головой из стороны в сторону и, пятясь, стала отступать в лощину, в белый туман, все погружалась в него, пока совсем не растворилась в нем вместе с длинными белыми волосами, белым платьем и с колосьями в одной и кровью в другой руке…
Шофер, точно очнувшись ото сна, резко выдернул голову из окна кабины, больно ударившись при этом затылком, громко выругался, удивившись вдруг прорезавшемуся голосу, и, включив скорость, стал нажимать на всю железку. Машина, визжа, как под ножом, пулей вылетела на взлобок мыса. Лощина, заполненная туманом, была теперь далеко внизу и вся просматривалась из конца в конец, но как шофер ни напрягал зрение, нигде не увидел никакой женщины в белом и вообще ни одной живой души.
Доехав до нашего села, шофер остановился у чайной, где обычно толклись с раннего утра люди в ожидании редкой попутки, вышел из кабины и стал взволнованно рассказывать о том, что приключилось с ним под Гладким Мысом. Народ сначала было принял это за розыгрыш и поднял на смех балабола, плохо проспавшегося с похмелья, но шоферу было не до смеха. Он снова и снова повторял свой рассказ о загадочном, мистическом явлении женщины в белом, сопровождая его изображением в лицах и дополняя все более выразительными подробностями, так что не верить ему уже было невозможно. Смех вскоре прекратился. Слушатели, подавленные страхом, примолкли. И тогда бабка Бобриха, слывшая в деревне знахаркой и ворожейкой, тихо и серьезно сказала:
– Это тебе, милок, знамение было. И колосья в одной руке у женщины в белом означают, что нынче будет б-о-ольшой урожай хлеба. Оно уже и по всходам видно. А потом наступит страшное кровопролитие. Война, видать, будет, болезные мои…
Пророчество бабки Бобрихи вмиг разлетелось по деревне и за ее пределы. В том году и вправду был «бо-ольшой» урожай, так что колхозники наши впервые (и, кажется, единственный раз) получили больше полпуда хлеба на трудодень, а следующим летом началась вторая германская война с великим кровопролитием.
…Далекая история эта вдруг вспомнилась мне, когда не столь давно пронесся слух по городам и весям, что якобы некий шофер видел под Аскизом, в хакасской степи, женщину в белом, которая так же, как и некогда наша, каратузская, вышла к дороге и проголосовала одиноко мчавшейся машине. Но на этот раз она не показывала таинственных символов, а прямо русским языком сказала шоферу, что грядут тяжелые времена, что скоро наступит голод и всякие неурядицы, начнутся жестокие столкновения злых и добрых сил, прольется кровь, нынешний правитель уйдет, а воцарится антихрист под личиной миротворца и народолюбца, и что большие притеснения ждут российский народ со стороны как внутренних, так и закордонных супостатов. Да и то сказать, какие могут быть символы и жестикуляции, ведь это было уже в пору гласности, на третьем-четвертом году перестройки. Тут и к бабке Бобрихе ходить не надо. Так все ясно.
Увы, не мною первым замечено, что в смутные времена, прежде чем найдутся Минин и Пожарский, являются смущенным и растерянным людям разные волхвы, кудесники, пророки, ванги, джуны, кашпировские… И, конечно, женщины в белом.
Уходи-и с дороги!
Под тем же Гладким Мысом случай был.
Работали на поле тракторист с прицепщиком. Землю пахали. На «натике». На старом-престаром гусеничном тракторе.
Работали они в ночную смену. Ну, и где-то за полночь увидал тракторист, что мальчишка-прицепщик, сидевший на плугу, все чаще клевать носом начинает: то заглубитель вовремя не вывернет, то на повороте лемеха не подымет, пока не крикнешь ему. Это бывает перед рассветом такой особо тяжелый час, когда глаза сами смыкаются, сон одолевает человека.
Тракторист и сам почуял, что веки его отяжелели, и решил он устроить небольшой перекур с дремотой. При очередном развороте на закраине поля остановил трактор, газанул раза три, так что калачи из выхлопной трубы полетели, и вырубил мотор. Погасла единственная фара, бросавшая вперед пучок света. Стало тихо и до жути темно. Только свежий весенний ветер, налетая, шумел в березовом перелеске неподалеку, где стояли деревянная бочка с водой и кадушка с солидолом. Прибежал прицепщик, поднялся по гусенице в кабину.
– Давай покемарим немного, Ванюшка, а то сон совсем с ног валит, борозда уж и так, как бычья струя по дороге, – сказал ему тракторист. – Ты ложись на капот, пока он теплый. Да от трубы подальше, чтоб фуфайка не загорелась, а я тут, на сиденье, прилягу. Свежо. Особо не разоспишься. Соснем чуток, а там, глядишь, забрезжит, живей дело пойдет.
Так и сделали. Ванюшка прикорнул на теплом капоте, а тракторист – в кабине, полусидя-полулежа. Только задремали они, слышит тракторист: кто-то кричит из вершины лога тягучим, утробным таким голосом:
– Уходи с дороги! Уходи-и-и с дороги!
Вздрогнул тракторист, встряхнулся: что за чертовщина?
– Ванюшка, слыхал – из лога, от Градунцовой горы, голос был?
Прицепщик вскочил на капоте, сел – ноги калачом, протер глаза.
– Ага, то ли снилось, то ли кричал кто-то: уходите, мол, с дороги…
– Кому бы это быть в такую темень да в глухую пору? И кто «уходи», с какой «дороги»? Ерунда какая-то, ей-богу.
Тракторист завернул во тьме на ощупь «козью ножку», запалил ее, наполнив кабину едким дымом махорки. Пацан тоже прижег окурок, припрятанный за козырьком шапки. Покурили, посидели молча несколько минут. Тишина. Ни звука.
– Ладно. Может, побласнилось нам, – сказал тракторист, преодолев страх. – Давай еще подремлем немного.
Только легли они, закрыли глаза – опять тот же голос. Но теперь вроде еще ближе, где-то за перелеском, и словно бы плывущий, движущийся:
– Уходи-и-и с дороги!