ее от себя.
– Извиняемся, что без стука, – сказал он бесцветным голосом. – Не ваша ли это мочалка с прошлой пятницы над плитой сушится?
Облако мутноватой пыли было Валентину ответом. Пыль, да скрип матрасных пружин, да слабое копошенье в подушках. Есть в жизни счастье – Повитикова отбросило на кровать.
– Зима – не знаю, – сказал я тремя минутами позже, озирая привычные стены Валиной комнаты.
… Стоял нежаркий июнь. На дню по многу раз моросило, и телепатему я принял, петляя меж привокзальных луж.
Отплюнув последнюю косточку пятнадцатирублевой черешни, я закурил «Беломор» (теперь не курю – бросил), прошел насквозь прямую кишку электрички и уже в вагонной трясучке понял, что дело дрянь. У выхода на площадку слева и справа сидели мои знакомые – Бежевый и Холодный.
Я их сперва не узнал – уткнувшись в бумажные полотенца, они терли глаза о строчки железнодорожной газеты «Гудок». Пять перегонов терли, на шестом, когда я отправился в тамбур на перекур, они недвусмысленно оседлали места напротив и теперь читали «Гудок», повернувшись в сторону тамбура.
Табак сделался горьким, я поморщился и подумал: «Спрыгну». Однажды я прыгал с поезда, правда, был юн и пьян, и поезд не летел, а тащился, как через минное поле танк. Так что, опыт имелся, и страха на удивленье не было.
За себя – не было. За нее – был. Если бы не моя беглянка и не телепатема, в которой она просила о встрече, я бы не то что прыгнул, я бы вообще не прыгал, я бы… Впрочем, Валя, не знаю. Сегодня ты мне помог, а тогда в электричке…
Тогда в электричке я не очень-то понимал, зачем, чтобы уничтожить беглянку, им нужен был я. Это потом я узнал, что духовную сущность можно уничтожить только в контакте с парной духовной сущностью. В открытую она иначе не проявляется. И даже для напавших на след легавых платформа тогда – всего лишь платформа и ничего больше. Одна из множества попираемых и оплевываемых, мокнущих под дождями и тонущих в тумане седых и туманных утр. Тогда ее хоть взорви, взорвешь – а дух Прекрасной (это я ее так назвал) Андромедянки вселится в другую платформу, например, станции «Ленино» или «Новые Котляки».
Никуда я прыгать не стал. Даже не вышел на станции «Миловидово», когда раздвинулись двери и с воли повеяло холодком. Докурил прогорклую папиросу и тихо прошел на место. Ветер поменял направление, корабли под газетными парусами резко сменили курс.
«Болышево» я проехал, сжав зубы и почесывая зудящие кулаки. А еще – я не сказал – на платформе «17-й километр» в вагон заплыло русалоподобное диво в чешуйчатой переливающейся под взглядами полуюбке, а вместо хвоста у дива было что-то слепящее, заставляющее глаза слезиться, а сердце плавиться и истекать медом.
Даже четники-эсгепешники опустили свои газеты и на мгновение стали похожими на людей.
Конечно, она села напротив, хотя в вагоне было полно пустых мест. Она села. Она губки повернула к окну, к мелькающим за окном пейзажам. Она по губкам провела язычком, и они сделались влажными и блестящими, словно только что эти губки пригубили из бокала шампанское.
Сиденье подо мной раскалилось. От брюк повалил пар. Они испарялись, бедные мои ноги под брюками. А ключ от дома в заднем брючном кармане, дома, в котором мне не бывать никогда, стал горяч, как тавро, которым клеймят жеребцов.
Грешник, я забыл все на свете – Прекрасную Андромедянку, к которой ехал по зову, бумажные пиратские паруса. Все, вся. Видел только печать от губ, невидимо проставляемую на воздухе. Видел ее и себя.
И теперь-то, Валя, я понимаю, почему эсгепешники остались тогда в дураках. Контакта духовных сущностей не получилось. Плоть моя одолела дух, он весь вышел, нашел дырочку и улепетнул от греха подальше.
И еще, Валя, я думаю, что платформа меня просто приревновала. Она мне даже телепатемы не стала передавать. И это ее спасло. Невольно спасло, случайно. И «Болышево» я проехал, сжав зубы – от страсти, а не от страха, – чтобы не вывалился язык.
Вот тогда-то, когда мы проехали «Болышево», и малюты из СГП поняли, что у них прогар, я и познакомился в первый раз с новым явлением природы, которое знакомый физик-молекулярщик П. назвал «локальная деформация реальности». Так они мне отомстили.
Зимы, правда, не было, слава Богу. Сначала вообще ничего необычного не наблюдалось, кроме занятого места напротив. Я потел, поезд шел, и, наверное, в какой-то момент зубы мои разжались и язык все-таки вывалился.
В вагоне появился козел. Обыкновенный, с желтыми сточенными рогами и с ухмылкой на бородатой роже. Он медленно пошел по проходу, останавливаясь у каждой скамьи и заглядывая в глаза пассажирам.
Козел кого-то искал. Пассажиры вели себя странно. Словно бы ничего не случилось и одинокий козел в вагоне – вещь не более необычная, чем какой-нибудь собирающий по вагонам дань инвалид, герой всех на свете войн и жертва всех на свете тиранов, эпидемий и несчастливых браков.
Наконец, он дошел до нас, и видно было, что настроение его переменилось. Из задумчиво-изучающего оно сделалось нетерпеливо-восторженным, сладострастным, а в глазах у поганой скотины загорелись адские угольки.
Мокрой спутанной бородой он ткнулся в мое колено, потом закатил глаза и громко-громко заблеял. Хрипло, противно, громко зазвучала козлиная песнь. Громко, гнусно, противно.
Я в мгновенье остыл. Сиденье подо мной отсырело, ощущение было такое, словно меня посадили в лужу.
Русалка, что сидела напротив, та, как ни в чем не бывало, закинула ногу на ногу и зеваючи потянулась. Но мне при живом козле было уже не до ее кондитерских прелестей, разложенных под юбочным тентом. На козла прекрасная пассажирка внимания не обратила вообще.
Тот же намерения имел серьезные и чересчур, и предметом его интереса являлась моя персона.
– Чей козел? – спросил я на весь вагон. Наверное, голос мой был под стать козлиному. Кто-то хрюкнул, и многие подхватили, пряча смешки в рукава. Но козла не признал никто. Лишь красные козлиные глазки говорили откровенно: «Я твой».
И вдруг он повел себя решительно, по-козлиному, не обращая внимания на чуждое человеческое окружение. Козел быстренько закинул передние копыта на скамью, простучал ими короткую дробь и – я глазом моргнуть не успел – напрыгнул на меня резво, чтобы…
– Было, – сказал Валентин Павлович хмуро. – У Апулея было и где-то еще. И вообще, с козлом все понятно. Обозвали тебя козлом, вот он и появился. Твоя красотка и обозвала.
7. ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ, НО…
Мы решили забить в землю кол – крепкий, осиновый, называйте его, как хотите: ось, дрын, руль, рычаг, – навалиться, чтобы Земля дала крен, и с нее посыпались все эти ублюдочные козлы, Курилки, Бежевые, Холодные, Жопы – обратно в гнилой галактический омут и сгинули в нем навсегда.
Для этого нужно было: во-первых, выйти на улицу.
Валентин Павлович снял с гвоздя долгополый с дюжиной пулевых отверстий тулуп, выменяный у запойного сторожа с автобазы на полбутылки «перцовой», надел на меня, а сам, как был в свитере на волосатое тело, так в нем и пошел, лишь прихватил с собой для пущего устрашения пудовый том Шиллера в издании Брокгауза и Ефрона.
Я шел, путаясь в идиотских полах. При каждой попытке пошевелить руками из рукавов вылетали стайки мучнистокрылых молей, кружили и залетали обратно. Я вычихивал из себя забивавшую ноздри пыль и уже где-то в прихожей не выдержал и сбросил проклятущий тулуп. Лучше околеть от мороза, решил я, вешая бронтозаврью шкуру на замеченный на стене крюк.
А на улице…
Мы забыли про руль и дрын, потому что блестели лужи, солнце плавило облака и улица была чиста, как река, вытекающая из садов Эдема.
Зима кончилась, крокодил вернул проглоченный месяц август, и ни Жопы, ни его друга Курилки не торчало у булочной на углу.