в любом городишке (разница только в масштабах). При этом «край» лондонского Музея, за малым исключением, простирается на весь Земной шар. Здесь можно видеть образцы минералов, письменности, окаменелостей, всевозможные фотодокументы, макеты, панорамы, панно, карты. Можно получить данные о природе, населении, хозяйстве, истории и культуре почти каждого клочка планеты. Во всяком случае, так мне казалось в самом начале осмотра.
Музей представляет собой прямоугольник со сторонами, примерно, сто десять на сто пятьдесят метров, опоясанный по периметру колоннами.
Атриум (крытый двор музея), так же опоясанный колоннами, повторяет форму прямоугольника уже со сторонами где-то семьдесят пять на девяносто пять метров. Он покрыт полупрозрачной стеклянно металлической оболочкой сине-зеленого цвета. В центре купол подпирает стоящий посреди двора и похожий на ножку гриба массивный цилиндр со сводчатыми окнами и широкими белыми лестницами, спирально его опоясывающими. В верхней части цилиндра находится круглый читальный зал, медный купол которого проходит сквозь оболочку атриума. В нижней части «цилиндра» расположены книгохранилища работают библиографические службы и даже кафе. Собственно музей размещается на трех этажах огромных помещений, заключенных в прямоугольнике между наружными колоннами и колоннами атриума. Проникая через сетку покрытия, солнечный свет бросает на внутренний двор тени, похожие на паутину. Устремленное в высь наполненное озонной свежестью сине-зеленое пространство поражает воображение: кажется, что находишься внутри гигантской «летающей тарелки», залетевшей к нам из немыслимой дали. По размаху и продуманности это величайшее скопище знаний вполне может быть названо Чудом Света.
Чтобы как следует изучить всю экспозиции, не хватило бы жизни. Но я шел быстро, ибо знал, что ищу.
Я торопился, уверенный: то, что мне надо, не пропустишь и на бегу. Прошел час, другой. Я все искал, искал и… не находил.
Со мной так всегда, – если что-нибудь удается найти, жена говорит: «Господи! А я думаю, с чего это снег пошел!?» Беседуя, она слышит не собеседника, а то, что он, по ее разумению, должен думать. Это свидетельствует о литературных способностях. И в самом деле, моя женушка – прозаик и острослов. Но, описывая женские чувства, полагает, что тут не до «хахонек». Что касается «утонченного» юмора сильного пола, считает его слишком «тонким», чтобы прикрыть наготу цинизма. Хотя мужчина в ее книгах, как «ежик в тумане», еле просматривается, я – поклонник ее таланта. Она сама не ведает, как прекрасна. Я люблю ее голос, манеру речи и мысли, которые, впрочем, не всегда разделяю. Уже растут внуки, но, как и прежде, неведомо, куда повернет наше счастье. Может быть, так и нужно, так и должно быть в непредсказуемой жизни.
В мое сердце, под своды атриума, и в залы Музея прорвалась вторая симфония (для оркестра, хора и солистов) Альфреда Шнитке. Части ее совпадают (по тексту) с частями католической мессы. Все остальное – трепещущая душа композитора и…немножко моя.
Голоса долетали издалека, как звуки забытого мира, из которого мы пришли и куда, вероятно, уйдем. То были отзвуки нежности, слабости, в круг которых то и дело вторгался голос дьявольский боли. Все осыпалось, как сыпятся ветхие стены. Потом – тихий звон и, взрывающие пространство немыслимые голоса. Приближалось что-то сверкающее, играющее волнами света. Звучали жуткие возгласы. Странная, неземная молитва. Оркестр отвечал сурово и жестко, не оставляя надежды. Шаги рока, оголтелые лающие голоса взламывали тишину. Завораживающий голос гобоя – короткая, цепляющая за душу мелодия всего из семи-восьми нот. Я чувствовал, как сжимаются и расслабляются мышцы. Слышалось тихое пение. Падали капли: со звоном, капля за каплей «истекала» душа.
Как я мог видеть глазами хухра, так он мог слышать моими ушами и не находил себе места. Приятель – очень чувствителен. Музыка Шнитке воздействует на него другими частотами, недоступными нашему слуху. Она отнимает у него жизнерадостность, заставляет страдать. То, ссутулившись и стеная, он плелся за мной по пятам, то кружился по залам, зажимая уши ладошками, то замирал, прислонившись к колонне, закрывая лицо, то сидел на ступеньке в позе «мыслителя», то падал без сил. Когда служащие подбегали к нему, я прерывал свои поиски, говорил им: «Извините, этот джентльмен – со мной» и легким касанием приводил его в чувство.
В конце концов, не выдержала, появилась моя незнакомка, упрекнула: «Себя не жалеете, – пожалейте хоть маленького»!
– Ей богу, я не хотел! Вы уж простите, я не нарочно!
«Надеюсь, что не нарочно», – сказал она низким голосом, приблизилась, нагнулась, погладила по головке, заглянула хухру в глаза, прижала к своему животу. Он затрепетал от счастья и ожил. Я подумал: «Вот бы и меня так – кто-нибудь!»
«А вы обойдетесь», – сказала она, прочтя мои мысли. Хухр вырвался из ее рук, прижался ко мне, молвив: «Он хавофый!»
«Знаю», – сказала она, рассмеялась и ушла за колонну. Ее появления смущали и возмущали меня. Однако, как только она исчезала, у меня возникала к ней сразу куча вопросов. Расстраивало, что я снова остался в неведении о своей незнакомке. Два дня она пыталась мне что-то сказать, но, встретив, с моей стороны, нежелание слушать, решила должно быть подождать, пока я «созрею». И теперь я опять ничего спросить не успел, хотя чувствовал, что находился у нее под надзором.
Мне тоже было не сладко: эта музыка – о тщете метаний в сине-зеленом пространстве терзала и меня. Но я был привычней. Кстати, «сине-зеленый» – это цвет пионеров жизни на нашей планете – «сине- зеленых водорослей».
Представитель любого племени на планете, оказавшись в Британском музее, для начала, естественно, захотел бы узнать что-нибудь о своей отчизне – взглянуть, так сказать, на нее с высоты «ослепительнейшей вершины цивилизации». И лишь после этого снизошел бы к другим экспонатам.
Я обежал все здание сверху донизу, довел себя до истерики и, наконец, замкнув круг, наткнулся на зал, посвященный Аляске. В углу карты северного штата США на западном берегу пролива болтался лоскутик белого цвета с крошечной надписью: «Siberia» – «Сайберия» (Сибирь). И это – все!
Вокруг был изысканный мир, пиршество знаний, вкуса и прозорливости, куда мы не были приглашены. А надпись «Сайберия» на лоскутике имела мистический смысл и понимать ее нужно было, как нечто, о чем, на ночь глядя, лучше не вспоминать.
Мои знакомые были как-то в еще английском Гонконге. В гостинице, когда заполняли анкету, администратор допытывался: «Рашиа», «Москоу» – это где? Франция? Северная Америка? Кипр? Может быть, он и слышал, что где-то между Гренландией и Аляской есть крохотный вечно покрытый льдом островок «Сайберия». «Но разве там живут люди!?» Для массы подданных Её Величества мы как бы не существуем. «Наполеона победил величайший стратег всех времен и народов герцог, он же фельдмаршал Артур Уэлсли Веллингтон! Гитлера разгромил прозорливый Уинстон Леонард Спенсер Черчилль и роскошная Америка своими деньжищами. „Русские?! Кажется, слышали. С ними всегда что-нибудь приключается: то у них камеру стибрят из номера, то стянут ночные сорочки. Словом, – невезучий народец.“
7.
Музыка смолкла. Я стоял неподвижно. Хухр тронул мою безвольную руку и потянул за собой. Суета утомила меня. Я был подавлен и впал в безразличие. Мне было все равно, куда мы идем. Мы то спускались, то поднимались, то шли какими-то переходами.
„Пушистик“ остановил меня перед картиной. То был картон Микеланджело Буонарроти „Святое семейство“.
На переднем плане Мария, Иосиф и двухгодовалый Иисус. Я видел гордую и нежную женщину, сияющее преданностью и любовью лицо старика и обласканного нежными прикосновениями счастливого малыша. На втором плане – резвились нагие подростки. Не картон – а символ вселенского счастья. Образы сквозь туман обиды, по шнурку зрительного нерва, просачивались в мозг. Но утешения не было. Продолжалась детская обида.
Ну, в самом-то деле, на кого обижаться? Кто виноват, что русские в своей массе знают об англичанах больше, чем те о русских? Зато о бывших колониях британцы, наверняка, знают больше, чем о французах.