проникая толчками, аккордами, всплесками света, наплывом томлений, отчаянием… МОТЫЛЕК был бессилен помочь… Только изредка, самым чутким и добрым, он показывал вещие сны — мучительные очищающие, независимые от религий и «нерелигий», — покаянные сны искупления.
Эта ночь была душной. Прислушиваясь к дыханию Ольги Сергеевны, к ее стонам и вздохам, Игорь Борисович долго ворочался с боку на бок… а потом словно ухнул в иную разбитую жизнь, наспех склеенную из случайных осколков…
Снилась ВЕСНА ПЕРЕМЕН — «интересное время». Как будто в молчании возвели Вавилонскую Башню до неба и, вдруг… отказались молчать: говорили не слушая, не понимая друг друга, все разом, — на улицах, площадях городов, стульчаках туалетов, в парламентах… Шли словесные оргии. А от «чувства законной гордости» за особое неумение жить люди просто пьянели.
Кафедру, где работал Кошко, ликвидировали, а сам он не мог надивиться: «Какой ерундой занимался всю жизнь». Лишившись работы, Ольга Сергеевна убеждалась теперь, что ее Управление только мешало строительству. Всех кормила Ирина и, хотя говорила, что трудится в мастерской над панно, измочаленная кожа рук судомойки не могла никого обмануть.
То был сказочный СОН, открывавший «невиданные перспективы «… Но не каждому «было дано». А от «вкуса истинной правды» многих тошнило.
Жизнь вздорожала. Даже минтай превратился в роскошь. В отличии от людей Леопольд не умел обходиться надеждами и, предчувствуя близкий конец, стал дела свои делать там, где приспичит.
Игорь Борисович спал, грея сердце ладонью. Мозжило колено. Душили кошмары; бухали танки, горели дома, кто-то дико кричал, а Кошко зарывался в подушки и вздрагивал.
Как-то возле подъезда остановился пикап. «Вызывал, командир? — просипел мужичок, в грязно- сером халате, с лицом сифилитика. — Ну? Тащи! Что уставился!» Пошатываясь, Кошко вошел в дом, взял кота и вернулся в сопровождении Ольги Сергеевны. Из машины даже не выглянули. Игорь Борисович протянул Леопольда внутрь. «Ты у меня — не один, командир! Держи сам!» — командовал ветеринарный убийца. У Кошко затряслись подбородок и губы.
— Дай мне… — сказала жена. Она приняла Леопольда. В руках еще были мягкость и сила. Как будто прощаясь, котик прижался к плечу, замурлыкал… потом на мгновение замер и, коротко пискнув, обмяк.
Отложив ржавый шприц, сифилитик подставил Ольге Сергеевне склизкую полость. Она опустила в «клеенчатый зев» еще теплый комочек и медленно распрямилась… во сне.
За машиною потянулась ватага собак, обездоленных «Вавилонским столпотворением». Грозный Птусик сделался в одночасье собачьим пророком. Донюхавшись до «сокровенного смысла», он увязался за колымагой, унесшей котенка. И следом, «единственно верным путем», затрусила вся стая.
А КТО-ТО невидимый, черпая сны из бесчисленных складок плаща — сны-матрешки: один сон в другом… без конца, — напускал их на спящих.
Снилось Кошко, что он плачет, слыша, как над вечерними зарослями плывет, отдаваясь эхом в раскрытых парадных, нечеловечески нежный СОН-ЗОВ: «Ле-е-е-пушка!» «Ле-е-е-пушка!» «Где ты наш, Ле- е-е-пушка?» «Иди скорей, Ле-е-е-пушка!» — плачет от боли, которая завелась не в груди, не в коленном суставе, а в сокровенном ядре, из которого сам он произошел в невысокого рыхлого, начинающего лысеть, книжного человека. Он видел себя совсем маленьким, нежно любимым. Горячие волны несли его вниз. А навстречу струились волшебные звуки. Великая музыка эта жила в н» м всегда, сколько он себя помнил. Мелодии зарождались в сиянии у фантастических врат. И Кошко, устремляясь на свет, улыбался в предощущении счастья, пока не касался невидимой эластичной стены, от которой как мячик отскакивал, уносясь в темноту.
В доме спали. То был уже даже не сон…, а скорее «агония сна». Обнюхав прихожую, Игорь Борисович вдруг обнаружил себя у кровати на «шкуре ковра» за вылизыванием «интимного места». Слюна омывала бальзамом. Язык открывал «окна» пор. И, работая им, Кошко точно клал головою поклоны Божественной Кошке-праматери, от которой наследовал ДУХ «ритуала».
Когда, отлизавшись, он, щурясь и подоткнув себя хвостиком, вдруг замурлыкал, раздался нежнейший ЗОВ-ЗВОН, струящийся из того ДАЛЕКА, которое принадлежало реальности, не постижимой для спящих. Дыхание стало блаженством. Звук так ликующе звал, что хотелось скорее увидеть, откуда он льется…
А перед рассветом в открытые окна потянуло прохладой, и пришел освежающий ласковый сон.
Разбудил отвратительный лай с торжествующим лютым дыхание дикой погони. Проснувшись, они содрогнулись от жуткой догадки: вот она — КАЗНЬ, которую ждали совсем с другой стороны. Хозяйка спросонья заголосила: «Уй-юй-юй-юй!» — и бросилась к выходу. Игорь Борисович в пижаме и босиком, налетая на стулья, рванулся вдогонку. Зацепившись коленом за угол галошницы, он плакал от боли, хромая вслед за женой… Оказавшись за дверью, они прижались друг к другу… Почуяв незащищенные души, слетелись все страхи на свете. Слетелись и… унеслись восвояси. Кошко стояли как вкопанные, не веря глазам.
— Мои милые, — говорил им беззвучно котенок, восходя на крыльцо, — что вы так всполошились?! Я — тут…
ПРОЩАЙ…
Землю тогда будто шерстью покрывали леса, кишащие зверем и шайками душегубов, а крошечные селения попадались столь редко, что даже небольшие местечки казались великими городами.
На окраине одного из таких городишек в нищей лачуге жил юноша, сухорук и горбат, по имени Алис. Он вырос в монастырском приюте, где большелобый старик научил его грамоте, а приобщая к добру, обнаружил в калеке мятежную душу.
Покинув монастырские стены, Алис жил тем, что делал из разноцветной бумаги цветы, которые из сострадания у него покупали, хотя никакие насмешки не ранили душу бедняги так больно, как жалость. Он был в самом деле уродлив и ослаб до того, что в последнее время даже не мог открыть дверь в чулан, где хранились бумажные ленты и клей. Казалось, что дверь эту с той стороны кто-то крепко держал. Покупая его работу, горожане показывали свое благонравие, зато в адрес окрестных племен и купцов из далеких земель они говорили со злобным презрением, веруя в исконное превосходство своего рода-племени над остальными народами и племенами. Они веселились и горлопанили, когда на площади истязались пленники, схваченные во время набегов на соседние земли, а оплакивая сыновей, не вернувшихся из дерзких походов, винили во всех своих бедах ЧУЖИХ — тех, которые носят другую одежду, имеют другой цвет волос, верят в бога другого и вообще по-иному живут… И все-таки Алис предпочел бы стать ЧУЖАКОМ, только бы не оставаться предметом их жалости.
В городе не любили цыган. Как правило их встречали враждебно, в лучшем случае относились как к неизбежному злу.
Однажды, когда Алису посчастливилось распродать весь товар, старуха-цыганка, в лохмотьях с глазами навыкат, пристала к нему: «Позолоти ручку, Горбун! Дай погадаю!» Юноша дал ей монету. Скользнув по ладони, нищая взглядом впилась в лицо, — и он отшатнулся. Еще больше его поразили слова: «Мой яхонтовый, не побрезгуй советом: ступай поскорее в ту сторону, куда опускается солнце, иди напрямик, сквозь леса, по болотам, в любую погоду… Не смей возвращаться, как бы ни было трудно! В конце пути обретешь «живой камень». В нем — твое счастье». Вымолвив это, старая женщина растворилась в толпе.
Слова ее врезались Алису в душу. Он не долго раздумывал, возвратившись в лачугу, собрал узелок и отправился следом за солнцем. «Пусть лучше погибну в пути, чем так жить», — решил юноша. Сгорбленный, сморщенный, он был противен себе, а телесные муки приводили в отчаяние. Но душа ждала случая, чтобы поспорить с судьбою… И дождалась.
Алис шел много дней, съев припасы, кормился орехами, молодыми побегами, ягодами, грибами, кореньями, съедобными травами — всем, что подсказывало природное чувство, идущее от лесных прародителей. Ночевал на деревьях, закутавшись в плащ, привязавшись к стволу. Воду пил родниковую. Его не тянуло назад: здесь никто не показывал жалости — каждый заботился лишь о том, чтобы выжить и