— Чигарев? А не врешь?
Мараговский не успел ответить, как дверь рубки бронекатера приоткрылась, из нее высунулся Чигарев и крикнул:
— Мараговский! Жив, бродяга? Мишка! Давай лапу! Поздравляю с возвращением домой!
Так вот и встретились Норкин с Чигаревым. Пожали друг другу руки, а поговорить-то и не пришлось. Только потом узнал Михаил, что Чигарев сильно изменился. Несколько дней после разговора с Ясеневым Владимир ходил сам не свой. Словно потерял что-то нужное и никак не мог вспомнить, когда и где это случилось. Обычно не сходил Чигарев с катера, а тут однажды, когда стояли рядом с тральщиками, вышел из каюты и спрыгнул на берег. Увидев Мараговского, он подошел к нему и сказал:
— Я должен извиниться перед вами, товарищ главстаршина. Тогда я был не прав…
Маратовский растерялся и невнятно пробормотал:
— Я тоже извиняюсь… сам виноват… бывает… Матросы впервые узнали, что губы у Мараговского тоже могут дрожать. С тех пор и началась дружба главстаршины и лейтенанта.
Выйдя из зоны обстрела, Чигарев помахал тральщику рукой и увеличил ход. Скоро белый бурун от его винта скрылся за островом. Норкин вышел из рубки. Раненый, пожилой мужчина с седыми висками, поднял на него слезящиеся глаза и спросил:
— Табачком не богат, земляк?
Норкин поспешно достал из кармана кисет и вывернул его над ладонью раненого.
— Себе-то оставь.
— Найду, бери.
— Спасибочко.
Норкин зажег спичку и, дав раненому прикурить, спросил:
— Как там?
— Плохо… Одну комнату из семнадцатой квартиры седни оставили…
В голосе солдата боль и обида. Он искренне сожалеет о том, что фашисты захватили те несколько квадратных метров.
На базе Норкин составил донесение о работе за ночь и хотел лечь спать, но к нему прибежал матрос.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан-лейтенант?
— Обращайтесь… Только я старший лейтенант.
— Вас в землянку к телефону просят. Норкин нехотя пошел за матросом.
— Вот этот, — сказал дежурный связист, протягивая трубку.
— Слушаю вас.
— Норкин? Мишка? — донеслось в ответ.
— Я…
— Здорово! Селиванов говорит…
— Леньчик! Здравствуй! Ты где сейчас?
— Об этом потом. Поздравляю тебя, Миша, с повышением. Ты теперь капитан-лейтенант!
— Спасибо… А ты откуда знаешь?
— От самого хозяина. Пришел приказ, ну я и не вытерпел.
— Спасибо… Спасибо… Что нового у тебя?
— Новостей хоть отбавляй! По телефону и начинать не стану.
— А ты коротенько,
— Сегодня ночью поговорим. Говорят, что работать вместе будем.
— Ладно. Уговорил… Тогда, пока, Леня…
— Не спеши. У меня еще одна новость для тебя… Верти дырку на кителе!
«Неужели наградили?» — подумал Норкин, а спросил, стараясь казаться спокойным: — Для чего?
— За отличное выполнение задания тебя наградили орденом Красной Звезды. Еще раз поздравляю тебя!.. А теперь спи!
— Леня! Ленька!
— Ну? Чего орешь?
— Может, ошибка вышла?
— Вот чудак! Раз говорю — точно, значит, точно!
— Ты-то все это откуда знаешь?
— Эх, Мишка! Такие вести, как камень, упавший в воду. Упадет он в одном месте, а волны далеко расходятся!.. Спи, — и Селиванов положил трубку.
Легко сказать спи! Михаил осторожно положил трубку на рычаг аппарата, ушел к себе в каюту, лег, но уснуть не мог. Слишком много хорошего нахлынуло на него.
Выйдя на Волгу, фашисты попытались расширить прорыв и бросились вдоль по реке к северу и к югу, но волны наступавших разбились о стойкость войск, собранных на флангах немецкого клина. Тогда все это скопище врагов метнулось внутрь образованного их фронтом мешка и начался новый штурм города.
— Через два дня наши гренадеры пройдут торжественным маршем по улицам Сталинграда! — захлебывались от восторга немецкие дикторы.
— Сталинград долго не продержится, — с притворной скорбью говорили военные специалисты Англии и Америки.
В это время фашистские солдаты еще верили своим дикторам: город, распластавший крылья кварталов по берегу легендарной русской реки, не имел мощных укреплений, да и защитников у него было маловато.
«Им не сдержать нашего натиска», — думали фашисты, и опьяненные воем «Юнкерсов», висевших над городом и рекой, бросались в атаку, штурмовали развалины домов.
— Русс, сдавайся!
Не было перед городом укреплений, но войти в него И продвигаться по его улицам оказалось не так просто: каждый дом стал крепостью, груда кирпичей — опорным пунктом.
Мало было защитников, они не могли похвастаться обмундированием — оно выцвело, выгорело на солнце, побелело от пота, но каждый из них стоил сотен солдат, одетых в самую пеструю форму и с любыми замысловатыми гербами на касках и пилотках.
Бывало и так, что после многочасового штурма фашисты врывались в дом. Они рыскали по всем его закоулкам, искали тех, кто так долго отбивался от них, и не верили, что вот эти мертвые солдаты и мужчина в рубашке-косоворотке — весь гарнизон «укрепленного пункта», как теперь в сводках фашистов именовался этот дом.
— О, тойфель! — бормотал не один фашист и спешил отойти от грозных мертвецов.
А если дом не был взят — советские солдаты были еще страшнее. Они не признавали «законов войны» и даже окруженные не сдавались в плен. Русский, умирающий от ран, и то хотел быть полезным Родине до последней минуты. Другой, уже теряя временами сознание, полз к окну, чтобы последним взмахом руки швырнуть на улицу бутылку с зажигательной смесью или связку гранат. У советских солдат это было обычным явлением, не считалось даже за героизм. Фашисты много видели русских, лежавших грудью на подоконнике. И почти под каждым из них горел танк или громоздились кучей трупы в мундирах мышиного цвета. Пламя от танка лизало стены дома, огненные языки взлетали вверх, порой тянулись к убитому и, словно в испуге, вздрагивали и отклонялись.
Вот поэтому со временем все больше и больше сил стекалось к городу. От берегов Дона шли фашистские резервы. Их торопили: нужно было поскорей заменить солдат, уехавших «нах хаузе» с оторванными руками и ногами, нужно было попытаться вновь вернуть себе время, которым завладели русские. Фашисты хотели заставить его работать на себя.
— Форвертс! Форвертс! — покрикивали офицеры.
— Форверст! — вопили фельдфебели, и землисто-серые змеи ползли с запада к Сталинграду.
Но по левому берегу Волги тоже шли полки, дивизии, кррпуса. Тут никто не кричал: «Вперед!» Люди шли из последних сил, а когда становилось невмоготу, кто-нибудь тихонько произносил, глядя на облачко