В штанах стало тепло и сыро: «Адреналин!» – мелькнуло в голове, рассказывал отец. Эхо мощной волной катится на меня по длинному гулкому коридору, накрывает с головой:
– Вот я… ваааам!!!
Шарканье приближающихся тяжёлых шагов…
Мои дружки кинулись наутёк. Где портфель?! Я заметался, шмякнулся… Бо-о-ольно! Некогда себя жалеть – сторож! Морщинистая красная рука тянется к моему портфелю… Дурак какой-то…
Мамочка!
Вся моя никудышная жизнь промелькнула в сознании…
…Очнулся на куче песка с портфелем в руке. (Зачем я здесь?..) Коська насильно разжимает мне пальцы, восхищённо произносит:
– Ну, ты сиганул! Я бы так… не смог…
Ребята подняли меня под руки, повели. (Мне было всё равно куда…) Я силился благодарно улыбаться в ответ.
В этот вечер засыпалось сладко. Счастье тихо убаюкивало: меня… приняли… в друзья! В друзья. (А всего-то нужно было – вымазаться вместе с ними.)
Рубашку и брюки мать долго отмачивала, затем шоркала на стиральной оцинкованной доске, несколько раз меняла воду. Полностью аромат «посвящения» покинул меня лишь после бани на Виданке, куда мы раз в неделю ходили всей семьёй.
Мыться я не любил: невыносимый жар в парилке, обжигающие доски со шляпками гвоздей, щипучее мыло, жёсткая мочалка! Отец натрёт меня, не обращая внимания на хныканье, излупцует веником да вдобавок окатит с головой чуть ли не кипятком. Не знаешь, как одеться: нижнее бельё противно липнет к влажному телу. Одна радость – буфет с круглыми высокими столиками. Себе батя покупал «Жигулёвское», а нам обязательно лимонад «Крем-соду» или «Крюшон» и коржик. Рядом стоит притихшая сестрёнка: личико пунцовое, волосы причудливо закручены в полотенце, блестящие росинки на носу. Блаженствуя, пьём с ней прохладный газированный напиток. Удовольствие растягиваем, следим друг за другом: у кого меньше осталось.
В баню, под горку, шли быстро. Из бани – неспешно, распаренные, в истоме…
Раз в месяц, перед помывкой, мать водила меня в парикмахерскую. Советским пацанам никаких причёсок, кроме «чёлки», не полагалось. Всех стригли одинаково. У кого волосы редкие, ещё ничего, чёлка лежала нормально. А мои-то локоны пушистые, густые. И вот вся голова лысая, а на лбу уродливый пучок тёмных волос топорщится. Ходишь как балбес. Летом, конечно, обрастали, но к школе приходилось лохмы корнать.
Банный день – в воскресенье, единственный выходной для школьников. А тут на неделе, ни с того ни с сего, Коська вызывает на улицу:
– Айда в баню!
– Это в среду-то?! Нипочём не пойду…
– Да я не за то… Не мыться.
Оказывается, пацаны из соседнего двора разнюхали в бане закуток, откуда можно подглядывать за женской половиной. Эка невидаль! Обнажённых девчонок, если не считать сеструхи, я сколько угодно видел в садике. У нас была общая горшочная. Нянечка заводила всю группу в холодную комнату, доставала со стеллажа горшки один за другим. Горшки белые, эмалированные и тоже холоднющие… двух типоразмеров: мужиков усаживала на те, что побольше, девчонок – на маленькие. Пол кафельный. Сидеть неподвижно – наказанье. Ногами отпихиваешься изо всех сил и, сидя верхом на горшке, елозишь с лязганьем – всяко интереснее, чем глазеть по сторонам.
– Пойдём, здоровски будет!
При этих словах у меня под ложечкой тревожно засосало…
Восемь лет – возраст бесполый. Мне нисколечки не хотелось идти. Разве что для расширения кругозора… Мать недоумённо пожала плечами, собрала полотенце, бельишко. Дала двенадцать копеек на лимонад.
Выскакиваю – во дворе Коська с бумажным пакетом. Мы вниз, дворами, напрямки. (Ни разу в кино так не спешили.) Покупаем билетики, мигом раздеваемся и ходом – в моечную. Мужское и женское отделение в нашей бане отделялось маленьким техническим тамбуром, дверь туда на ключ не закрывалась, так, скамейкой припёрта. (Коська сознательно выбрал будний день – народу меньше.) Для вида набираем в тазики воду, ждём, когда два мужика-балагура уйдут хлестаться в парилку. Отодвигаем скамейку и – шмыг внутрь. Тесно. Цинковые тазы сложены друг на друга, тут же швабра, вёдра, половые тряпки. Дверь за собой прикрываем. Темно. И луч света из проковырянной дырочки с рваными краями. Ожидание, что нас вот-вот застукают, становится невыносимым. (Зачем я пошёл на это мокрое дело?)
Коська прилипает глазом к отверстию:
– Во… дают!..
Я стою на холодном кафельном полу, зябко подрагиваю. Кожа становится как у ракетки для настольного тенниса. Причмокивания Коськи озадачивают, заводят.
– Дай позырить!
– Подожди!
Нетерпеливо топчусь: «Он так всё самое интересное один увидит!».
Толкаю в бок:
– Пусти…
Изумлённо цокая, Коська нехотя отрывается от глазка. Я припадаю к «секе», но навести резкость не