— Не мешало бы.
— Так в чем дело?
— Теперь не разгуляешься. Цены-то!.. Аверкин помолчал, постукивая кулаком по краю скамьи, и вдруг заорал:
— Суки! Выпить и то негде!
— Не злись, — сказал Андрей. — Когда злится, человек теряет психическую энергию, без которой он легкая добыча злых сил.
— Ты как эта лекторша. Ты часом не того?
Андрей пожал плечами и покраснел.
— Тогда конечно.
— Что «конечно»?
— Выпить надо, вот что! — опять заорал Аверкин, странная у него была манера разговаривать — то почти шепотом, так, что и не разобрать, а то в голос. Сказывалась любовь к телефонам.
— Куда теперь пойдешь?
— Может, музыканта потрясти?
— Какого музыканта?
— В школе вместе учились. У него всегда есть, Заглянем? Тут недалеко.
— Позвони.
— Отговорится, знаю я его. Творческая личность, все ему мешают. А придем — куда денется?
— Неудобно.
— Неудобно знаешь что? Пошли давай.
Он подхватил не очень сопротивлявшегося Андрея под руку, потащил за собой. День уже остывал, в улицы вливалась бодрящая прохлада. Над крышами домов, радуя глаз, розовели редкие облака. Встречные девушки все, как одна, казались сказочно красивыми в своей улыбчивости, полуобнаженности, и, если бы не обида, не отпускавшая Андрея, он, наверное, как и Аверкин, болтал бы без умолку, сыпал волнующими полунамеками. Музыкант оказался обыкновенным человеком, совсем не богемного вида — ни модной бородки, ни аристократической осанки, ни галстука-бабочки. Из-за высокой, давно не крашенной двери выглянул испуганный человечек в трикотажном спортивном костюме с отверткой в руке, измазанной машинным маслом. Масляное пятно было у него и на щеке. Встреть такого на улице, даже и умытого, подумал бы — работяга, слесарь.
— Проходите, проходите, — засуетился музыкант. Обернулся, крикнул в глубину сумрачного коридора: — Вовка, забирай велосипед, потом починю.
— Да-а!.. — послышалось из коридора.
— Ко мне пришли. — И к Аверкину: — Проходи, ты знаешь, я сейчас.
Комната, куда они вошли, показалась Андрею огромной в сравнении с комнатушкой в его малогабаритной квартире панельного дома. Но, приглядевшись, понял: такое впечатление — из-за высоты, метров пять, не меньше, как во всех старых домах, строившихся для уважающих себя людей. У стены, растопырившись на полкомнаты, стоял большой черный рояль, раскрытый, с нотами на пюпитре.
— Ты, главное, прислушивайся, — сказал Аверкин.
— Тут такое бывает, что твоей лекторше-колдунье и не снилось. Дверь глухо скрипнула, будто вздохнул кто, вошел музыкант, молча поставил на стол бутылку с желто-зеленой этикеткой.
— 'Зубровочка!' — восхитился Аверкин. — Гоша все понимает.
— Так я же знаю. — Музыкант стоял возле стола, в растерянности вытирая ладони о свои трикотажные штаны.
— Нет бы так зайти, по старой дружбе.
— Гоша, клянусь, обяз-за-тельно. А сегодня, — он ткнул пальцем в Андрея, — у него, как и у тебя, это самое…
Аверкин покрутил растопыренными пальцами возле головы и, решив, что этим все сказано, принялся по-хозяйски перекладывать бумаги со стола на рояль. И тут откуда-то сверху пролилась короткая приятная мелодия. Аверкин восторженно глянул на Андрея. Музыкант вжал голову в плечи и быстро вышел.
— Я говорил! — воскликнул Аверкин, когда дверь закрылась. — Гошка-гений, музыка сама на рояль падает, сочинять не надо.
— Откуда падает? — Андрей посмотрел на высокий потолок, теряющийся в сумраке. — Это его баба одна донимает.
— Баба?!
— Ну, женщина. А может, девушка. Леший их разберет.
Тоска мягкой лапкой опять забралась под рубашку, но хватка ее была отнюдь не нежной, а такой, что и не вздохнуть. Андрей покосился на бутылку, борясь с желанием откупорить ее тотчас же. Вернулся музыкант скоро, принес алюминиевый поднос с тремя тарелками. В одной — крупно нарезанный белый хлеб, в другой — салат, только что вываленный из консервной банки, в третьей — ломтики вареной колбасы.
— Вот… извините…
— Да это ж… целый пир! — заорал Аверкин, явно торопясь развеять смущение музыканта.
И ухватил бутылку. На прошло и четверти часа, как все они были хороши, о чем свидетельствовала повышенная тональность беседы. Как всегда в таких случаях, говорили обо всем и ни о чем. А потом — Андрей не помнил, как начал этот разговор, — речь зашла о божественных истоках искусства, наконец, о религии.
— Никто не имеет права предъявлять особые претензии на божественность, — страстно говорил музыкант. — Бог не делит людей ни по национальности, ни по специальности, только по таланту. Потому что талант-от Бога, и он, Бог, рассчитывает, что облагодетельствованный человек не погубит Божий дар, а разовьет. И Христос не твой, не мой, а всеобщий, Только каждый видит его по-своему…
— И ты по-своему? — спросил Андрей, не замечая, что перешел на «ты» и думая только о том, что тема эта, как видно, становится его сутью что в снах, что в разговорах. — Как же ты его понимаешь?
— Трудно выразить. Боюсь, не поймешь.
— Авось пойму.
Музыкант задумался, устремив взгляд в потолок, и медленно, с выражением заговорил:
— В белом плаще с кровавым подвоем… Ранним утром весеннего месяца нисана в крытую колоннаду… вошел прокуратор…
— Погоди, — сказал Андрей. — Это же… как у этого, у Булгакова.
— Что делать, если даже в Евангелии лучше не сказано.
— Ты же хотел по-своему.
— По-своему?
Он пошевелил длинными пальцами и встал. И тут снова откуда-то донеслась тихая мелодия. Испуганно взглянув на Андрея, музыкант заторопился, сел на черный табурет у рояля и ударил по клавишам так, что инструмент взвыл. Когда затих последний отзвук бурного аккорда, музыкант ласково тронул клавиши и начал играть что-то задумчиво-печальное, но в то же время и радостное, даже ликующее. Звуки то бились о стены, о высокое окно так, что звенели стекла, то стлались над роялем, над столом, и хотелось слушать и слушать, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не желая, то плакать хотелось, то смеяться неизвестно чему. Даже и не закрывая глаз, Андрей видел перед собой Гиданну, ощущал ее мягкие плечи и бедра под стекающим сиреневым платьем, заглядывал в глаза, то ли печальные, то ли радостно- умиротворенные, и прощал ее, прощал за что-то, виня во всем только себя. 'Ты умрешь от моей тоски', — вспомнил он и чуть не сорвался с места, чтобы сейчас же бежать в институт, в поликлинику, куда угодно, только бы найти ее… Звуки долго не затихали, все казалось, что они еще слышны, не истончились вконец, не умерли. Так звучит дальний колокол в пасхальный благовест, долго парит над полями, растворяясь а переливах заката, переходя в цвет, в багрянец, в лазурь, в изумрудную зелень неба…
— Понял что-нибудь? — спросил музычант.
— Понял. По-своему.
— Вот и я по-своему.
И тут опять мягко упал с потолка нежный звук.