Баринов не смог преодолеть порыва. Он протянул руку и погладил плачущего мужчину по волосам.
– Ты плачь, плачь, если хочешь, ладненько? Легче тебе, конечно, не станет. Но ты плачь.
Он медленно встал и вышел на кухню. Вернулся с бутылкой коньяка. Поставил на стол. Достал из кармана трубку сотового телефона, положил рядом.
– Я пойду, – тихо сказал он. – А ты – плачь. Если захочешь – позвони мне. Не захочешь – все равно позвони. Ты должен жить.
Майор быстро ретировался, а мужчина еще плакал минут двадцать. Потом молча пил коньяк, чокаясь с оконным стеклом. Потом ходил из угла в угол, считая шаги. Надо было лечь и уснуть, но ничего не выходило. Он взгромоздился на широкий подоконник с ногами, уткнул в подбородок колени и закрыт глаза. Хотелось пустоты и тишины, но не получилось. Пришли видения. Они сменялись, одно за другим, как картины и действия в гротесковом театре. Невидимые рабочие сцены незаметно и молниеносно перемещали декорации, и он – единственный зритель в огромном зале – даже не успевал понять, что происходит.
Это было одно из самых частых и самых страшных его воспоминаний. Девяносто какой-то (память уже начала прятать даты) год. Тридцатое декабря. Он сидит в подвале, освещенном карбидовой лампой, над головой все время ухает, и неверный свет дрожит на стене. Вокруг – много людей. Он уже не помнит и не может различить их лиц, но все они – хорошие и добрые, они – друзья. Час назад кто-то из них притаранил два ящика совершенно немыслимого в этих условиях вонючего прасковеиского коньяка, но стаканов нет, и по кругу ходит мятая алюминиевая кружка, которую последний раз мыли в прошлой жизни. Закуски никакой нет, а сигареты – на вес золота. Одна – по две затяжки на лицо – успевает сделать полный круг, и ее добивает тот, кто начал.
Слева от него – оператор с «России», они знакомились уже раз тридцать, но так и не запомнили имен друг друга. Справа – Маки, оператор NHK – смешной маленький японец. Маки боится бомбежек – его дед умер от бомбы. И совсем не боится пуль: может встать в свой небольшой полный рост, взвалить на плечо огромную тяжелую камеру и снимать, прислонившись к бэтээру, и не загнать его в укрытие уже никак. Маки говорит, что раньше никогда не пил столько алкоголя, а теперь ему очень нравится и придется, видимо, приезжать еще – где взять в Японии, чтобы так много, так вкусно, так дешево, да еще и в такой компании?
Здесь собрались отличные парни – соль земли называют они себя, и не врут. Они не солдаты и не супергерои, а деньги, которые они получат, если вернутся домой, не так уж и велики. Просто все они – обычные серые люди, но это только дома. Там они скучают и злятся, там их многое бесконечно раздражает, ночи пусты, а дни – бесконечны. А здесь, здесь перед ними открывает двери совсем другая жизнь, жизнь, полная риска, смерти, соленого привкуса страха на губах. Здесь у воды другой вкус, а у человека – другой запах. Здесь даже у самых смелых пот пахнет страхом. И даже трус здесь готов умереть в любую минуту – как с луковицы вдруг слезает шелуха. Готов умереть, но не хочет, конечно. Если еще в сознании.
А потом в голове что-то обрывается – какой-то толстый и важный сосуд, картинка становится негативной, монохромной, с преобладанием черного, мир вокруг напоминает вату, нет – стекловату, а с потолка летят осколки бетона и куски арматуры.
А потом он встает и начинает копать бетонную крошку, передними руками, нет – лапами, копать – как собака, и страшно, беззвучно выть. Он выкапывает Маки и трясет его легкое тело. Он открывает ему глаза и дует в уши – просто ничего лучше не приходит в голову в этот момент. Он взваливает японца на левое плечо, берет в правую руку за ремень тяжеленную «Икегами» и бредет по руинам, шатаясь. Камера скребет аккумулятором по земле, и камеру жалко. Страшно подумать, в какую сумму выльется ремонт…
…На часах всего половина третьего утра, но он уже люто замерз. Он пританцовывает на асфальте, глядя вверх, в окно третьего этажа. Там какая-то комната, которую заливает искусственный синеватый свет. У него под ногами – испещренный надписями тротуар: «Лена, спасибо за СЫНА!», «Катя! Я жду уже шесть часов!» – и прочий счастливый бред. В правой руке у него полупустая литровая бутылка «Джек Дэниеле», в левой – давно и безнадежно увядшие тюльпаны. Один тюльпан совсем красный, второй – с желтыми прожилками, третий – нелепого цвета, уже и не разобрать какого.
Он прыгает то на левой ноге, то на правой, шевелит губами и бормочет: «Маша, давай, давай, Маша! Маша, давай, давай, Маша!»
У него звонит телефон, и он говорит пьяным голосом:
– Аллле?
– Старый! Ты еще жив? Не родил? – орет трубка дурным голосом его лучшего друга Пашки. – Старый! Мы волнуемся, у нас уже кончается водка!
– Тьфу на тебя, у меня вторая линия, – ругается он, нажимая на кнопки.
– У тебя дочка, – говорит трубка таким милым, таким нежным и таким измученным голосом. – Скажи, ты счастлив?
– Дааааа!!! – орет он куда-то в трубку, в ночное небо, в освещенное неестественным светом окно третьего этажа и в весь мир. – Даааа! Я люблю тебяаа!!!
И он начинает исполнять на исписанном признаниями асфальте какой-то дикий горский танец, размахивая жухлыми тюльпанами. Он знает, что Маша в этот момент, отогнув край занавески в своей палате, смотрит на него, улыбается и плачет от счастья. Где-то там опустела комната, облицованная кафелем и освещенная мертвенным светом. А он – танцует этот танец для нее. Он – мужчина, он – живой и сильный, он – ее муж, а теперь – отец ее ребенка. И он – действительно – счастлив. А любого, кто с этим не согласен, надлежит немедленно убить камнем и отправить в зону вечной мерзлоты для ухода за елками.
На него накатывают теплые волны, которые можно, наверное, назвать счастьем. Видимо, так оно и выглядит, так оно и ощущается. Мечты сбываются, мечты должны, обязаны сбываться. Ради этого было все. Ради этого – уродливый шрам, ночные кошмары и дикий тремор в руках даже тогда, когда удается поспать и не пить целый месяц. Вот оно. Случилось.
Его лучший друг Пашка лежит, разбросав руки, и нежно-бежевая кожа сидений его нежно-бежевого «лексуса» залита отвратительной бурой жидкостью. У Пашки сейчас очень неприятное лицо, а нос – и без того острый – стал как у Буратино. Натянулась кожа, ввалились глаза, и синяки под ними стали почти черными. Левая Пашкина рука, свисающая ниже порога машины, декадентски тонкая. Рука богемного поэта-кокаиниста.
Дико не хочется видеть, что произойдет сейчас: Пашку за руки и за ноги вытащат из салона, разложат на асфальте, потом – перевернут лицом вниз и спустят до бедер его любимые джинсы Ice В, его любимые трусы СК и вставят ему прямо в жопу огромный градусник.
Молодой оперативник в дешевой кожанке обшарит карманы, залезет в каждую щель в машине.
Все знают: у Пашки был дурной, очень дурной бизнес. Пашка
Он и сейчас заставил себя улыбнуться. «Поганец, Пашка. Ну надо же было так меня подставить! Я хочу сейчас плакать, держать тебя за тонкую руку, но нельзя».
Ведь нужно, черт возьми, нужно писать stand'up. Он проверил звук, попросил оператора все правильно скадрировать (так, что в кадре только «лексус» и никакого трупа) и начитал все с первого дубля:
Он уже выбрал синхрон начальника МУРа – генерала Ухова, – который скажет, дескать, сколько