опасность: человек, бунтовавший против того, чтобы оказаться лишь каплей в море, превратится — хуже того — в цифру. Цифры можно складывать и вычитать, умножать и делить: они не чувствуют боли, не истекают кровью. Но мы, превратившие людей в чёрточки на пергаменте, и сами не остаёмся неизменными: мельчают души, ровнее бьются сердца. Граница допустимого каждый раз сдвигается лишь на палец дальше — какая, казалось бы, ерунда. Но, оглянувшись однажды, по локоть в крови, мы рискуем не увидеть, откуда начинали путь.
Я не сказал ничего нового. Просто я убеждён, что каждый ужас становится трамплином для ещё большего. Покончив с летнями, мы не избавимся от страха. Мы сдадимся ему на милость. А ведь мы умны — так принято считать — и даже знаем чужую историю, намного опережающую нашу. Куда идём?..»
К концу третьего дня его перевезли в резиденцию. Ни аадъё, ни Вальзаар такой прыти не одобряли. Первых Сюрфюс как-то убедил на пару с Мэйя Аведа, второму приказал. Но, вроде бы получив, что хотел, он всё равно о чём-то тревожился. Чем ближе к Гаэл, тем сильнее возрастало беспокойство, непонятное Вальзаару. Уж не безумие ли, всё-таки? Рано обрадовались.
Чем дальше, тем страннее. Комнату, подготовленную заранее, кё-а-кьё отверг. Затоплять свои покои упорно запрещал, хотя сухость переносить пока не мог. Пришлось ломать голову. В конце концов, воду пустили по полу, потолку и стенам и подняли температуру. Вышло прекрасно, но Сюрфюс продолжал чудить, и успокоился только заполучив вместо уютного гнезда подобие ложа, каким довольствовался Преакс из-за человеческого тела. Отлежавшись и привыкнув, кё-а-кьё потребовал себе ещё и балдахин из полупрозрачной ткани. Надёжно отгородившись им от остальной части комнаты, он отдыхал до вечера, словно набираясь для чего-то сил. А проснувшись, попросил привести человека.
Вальзаар с облегчением вздохнул: не одобряя, зато, наконец, разобравшись, зачем понадобились странные приготовления.
В комнате было жарко и влажно, как в бане. Парить над водой Хин не умел, и едва захлюпал от порога, как из-за завесы донёсся выразительный голос, который, пусть и поблекший, Одезри не спутал бы ни с одним на свете.
— Я не задержу тебя надолго, — кажется, говорил он. — У меня просьба: не возвращайся в дом Небели. Будет устроено так, что они узнают о несчастье…
Человек протянул руку к балдахину, и речь оборвалась строгим шёпотом:
— Не надо. Стой там.
Одезри поступил совсем наоборот, опустился на одно колено рядом с низким ложем, провёл рукой по тусклым волосам, завесившим лицо. Плечи Келефа задрожали как от тихого смеха.
— Не надо, — попросил он едва слышно. — Тебе может не понравиться то, что увидишь.
Ничего не говоря, Хин заставил его поднять голову. С нежностью провёл кончиками пальцев по щеке, коснулся зажмуренных век, трепещущих густых ресниц. Всё так же не открывая глаз, Сюрфюс с тихим вздохом прильнул к руке, накрыл её своей и поцеловал ладонь.
Никогда прежде он так не поступал. Одезри, изумлённый, удержал ответный порыв, лишь затаил дыхание. Ни сопротивления, ни недовольства. Лёгкое тело, напряжённое как струна, расслабилось в бережных объятиях. Ласковые руки сомкнулись за спиной человека. Сил'ан доверчиво опустил голову ему на плечо. Губами, нежными как лепестки, едва коснулся шеи.
Знакомый аромат ночных волос: тающего весеннего льда, звонкий и чистый. Хин вдыхал его с наслаждением, даже более — с чувством горького, невыносимого счастья, безбрежного как небесная синь — и не мог надышаться, словно всю жизнь до этого что-то тянуло его на дно, увязив ноги, навалившись на плечи, тисками сдавив грудь. И ведь почти утопило, если бы в один миг не распались оковы, если бы вода не вытолкнула его на волю. Если бы на воле кто-то не звал к себе прекрасной песней.
Глава XXII
В помещении, высоком и просторном, неправильной формы, стены вверху сужались — сияющие слои перламутра закручивались в спираль раковины. Вершину не удавалось разглядеть: с высоты лился солнечный свет, рассеивался, менял оттенок, проходя сквозь толщу воды под куполом. Эта вода не падала вниз, она покоилась в раковине, как в чаше, и, если напрячь воображение, верилось, что всё на самом деле наоборот: купол — это основание застывшего урагана, а Хин и Сил'ан бродят тут вверх ногами по широкому плоскому потолку.
Навстречу сталактитам с пола поднимались сталагмиты. Раковина была настолько древней, что они нередко сливались в ледяные колонны. Прислушиваясь к звукам незнакомой музыки, Хин обходил радужную залу, держась дальней стены. Время от времени, колонны закрывали ему обзор, как деревья в лесу когда-то. Он шёл дальше, не спуская глаз с центра залы в просвете между ними.
Какой-то незнакомый Сил'ан заметил его, и тотчас предупредил довольно-таки возмущённо:
— Сюрфюс, тут человек!
— Оставь его, — весело, с едва уловимым напряжением, отозвался Келеф. — Следи лучше за мной.
Струны звучали жёстко, резко, непохоже на тар. Хин не узнал этот инструмент, но что он отнюдь не нов, и даже не сотню лет назад придуман — Одезри готов был поручиться. Свобода и пустота саванны или холодных весенних степей, звон монист, глухие удары барабана — сердца, обтянутого потёртой кожей. Бесприютный свист флейты, похожий на завывания иссушающего ветра при бешеной скачке, и так же похожий на звон тишины в ушах, на голос безмолвия, когда уставшие глаза смотрят на тихую зарю.
Несломленная, дикая гордость — в ритмичной, повторяющейся музыке, песнь неподвластного и манящего, тоска и жажда, вечная неподвижность и вечное, малое движение песков. Под эту мелодию возникали и рушились цивилизации. А Келеф умел танцевать под неё, медленно, словно текущая вода, и быстрее, чем Хин мог уловить каждое движение, отточенное, доведённое до совершенства, до остроты клинка. Изящный чёрный силуэт кружился в солнечных лучах, напоминая то колеблющееся пламя, то юркую рыбку, плывущую среди водорослей, то величавую змею, убивающую без сожалений и сомнений — рок во плоти.
— Руки! — время от времени делал замечания строгий Сил'ан-наблюдатель. То вдруг принимался хлопать в ладоши, отбивая темп. Если Келеф в самом деле и сбивался с него, Хин не замечал этого, околдованный. Удивительная власть над временем объединяла музыку и танец — оно исчезало. Зато оживала, крепла, наполнялась солнечным светом, зачахшая надежда, вспоминались родные края, всё проносилось перед глазами, что любило сердце. И снова к счастью, неомрачённому, примешивалась боль — от непривычной его полноты.
Нет, не человеческий это был танец. Невыполнимо сложный, но безыскусный — что сложнее простоты? — танец цветка, славящего Солнце, танец хрупкости и неколебимой силы, славящий жизнь.
— Чётче движения пальцев! — резко окрикнул старший Сил'ан, недовольно глядя на руки Келефа. Потянулся и хлестнул по кисти ученика длинным тонким прутом. — Что у тебя с безымянным?! Держи спину! Раз-и! Два! Раз-и! Два… И ровно, ровно теперь: раз, два, раз, два. Во-от!
«…Хороша справедливость, которая справедлива лишь на этом берегу реки! Именуемое истиной по сю сторону границы именуется заблуждением по ту сторону!
Мы пытались рассказывать летням, что справедливость гнездится не в обычаях, а в естественном праве, вéдомом народам всех стран. И даже будучи изгнаны из Лета, многие из нас не усомнились. Но скажите, разве — хотя бы по произволу случая — найдётся один-единственный закон действительно всеобщий? В том-то и состоит диво дивное, что из-за многообразия людских прихотей такого закона нет.
Воровство, кровосмешение, дето— и отцеубийство — какие только деяния ни объявлялись добродетельными! Ну как тут не дивиться, — кто-то имеет право убить меня на том лишь основании, что я живу по ту сторону реки и что мой монарх поссорился с его монархом, хотя я-то ни с кем не ссорился!
Эта неразбериха ведёт к тому, что один видит суть справедливости в авторитете законодателя, другой — в нуждах монарха, третий — в общепринятом обычае. Последнее утверждение — наиболее убедительное, поскольку, если следовать доводам только разума, в мире нет справедливости, которая была