будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху.
Двадцать две ступени винтовой лестницы. Сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца — две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя.
— Спасибо, пан органист, — говорю я. — Вы и вправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде.
Оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет на плафон.
— Пан ксендз, — зову я, — итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, скускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься с паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым.
Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время.
Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда.
Белова амвон интересовал, что-то не очень он интересуется, без энтузиазма. А Саша — ничего, правильно, маячит перед глазами, глазами не ест, вполне непонятно, хорошо.
— Ну вот, гражданин Белов, — говорю я, — вы покидаете костел. Присаживайтесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз.
— Я был за кафедрой, — объясняет органист.
— Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной.
— Саша! — зову я. — Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю?
— Нет, — отвечает Буйницкий. — Вы забыли о другом человеке, в сапогах.
— Помню, — говорю я, — но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить.
— О чем? — спрашивает Локтев.
— Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно.
— Как настроение, пан сакристиан? — спрашивает Локтев.
— Нормальное.
— Странно, странно.
— Что в этом странного?
— Как же, конец игры, как говорится.
— Не понимаю, — говорит Буйницкий.
— Ну и плохо. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот…
— Ерунду, простите, какую-то говорите.
— Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите. Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите.
— Полнейшая ерунда. Какой мерой?
— Громче, пожалуйста, — говорю я.
— Расстрелом! — восклицает Локтев.
— Ну, знаете! — вскрикивает Буйницкий. — Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! — и поворачивается уйти.
— Одну минуту, гражданин Буйницкий, — останавливаю я разгневанного сакристиана. — Но сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник.
Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове.
Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне — о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, — говорит этот взгляд, — какое ложное заблуждение о моей душе, я — маленький ягненок, не мучайте меня, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся.
Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем.
— Ах, Буйницкий, — продолжаю я с укоризной, — сколько страданий вы доставили своей жене…
Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами.
— Да, граждане свидетели, — говорю я. — Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось.
— Саша! — говорю. — Гражданин Буйницкий задержан.
Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному:
— Заложите руки за спину. Идите вперед.
— Господи! — шепчет ксендз. — Не может быть… Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям. Локтев конвоирует согласно указаниям. Молодец. Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него нам никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход.
— Гражданин Буйницкий, — говорю я. — Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? — спрашиваю я. — Не мне, а вашим коллегам — ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе.
Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я.
Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил.
— Что вы молчите, Буйницкий! — взываю я. — Ведь вы видите этих людей в последний раз — и Белова, и ксендза, и органиста.
— Мне нечего сказать, — шепчет Буйницкий.
— Ну, что же, — говорю я, — у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат.