довольно давно.
— Это мой Серый, — объясняет ксендз. — Сердится…
— Может, лучше его впустить?
— Я его наказал, — говорит ксендз, — украл там у меня на кухоньке кое-что…
— Да, коты, короткая память.
— Да, — соглашается ксендз. — Неисправимы.
— Чуть не забыл спросить, — спохватываюсь я. — Выходит, Адам Михайлович, что честь костела может быть дороже истины и сокрытие некоторых фактов выгодно, в интересах, скажем, прихода?
— Теоретически, — говорит ксендз. — Некому скрывать. Возможно, и некому, думаю я. Кто знает, кто знает.
Вот, даже Иуда до поры до времени был апостолом.
— Позвольте задать вам вопрос? — спрашивает ксендз. — Наверное, существуют какие-то методики следствия, в чем их сущность, если не секрет?
— Есть несколько методик, — говорю я. — На мой вкус, самую интересную предложили семьсот лет назад Бонавентура и Бэкон.
— Философия? — удивляется ксендз.
— Алхимия! — уточняю я. — Прекраснейшая из наук. Представьте себе таинственное, сокрытое от любопытных глаз подземелье. Печь, угли раскалены, прозрачная реторта поставлена на треножник. Ученый старец — этакий Фауст — дрожащей рукой отмеривает ртуть, редкие земли, кровь агнца, змеиный яд. Полночь. Небесные светила устанавливаются в благоприятствующий порядок. Смесь в реторте кипит, возгоняется, над расплавом слоится бурый дым, появляется слой амальгамы; старец с надеждою и нетерпением ожидает, что среди грязного осадка заблестит драгоценный сгусток. Так вот примерно делает и следователь. Складывает вместе то-сё, третье, варит, колдует, иной раз по многу месяцев, бывает, и лет. Со мной был случай, я три года вот здесь, в голове, дело варил, наяву и во сне…
— Три года! — восклицает ксендз и придвигается поближе.
— Да, полных три года… — Я немножко привираю — не. три, а два, но их за четыре можно посчитать. Заинтересованный ксендз обращается в слух, но в эту минуту чья-то рука приводит в действие дверной звонок. Саша, думаю я, и гляжу на ходики — четверть одиннадцатого. Однако голос, приветствующий ксендза, мне не знаком. Буйницкий, думаю я. И не угадываю. За ксендзом проследовал в комнату органист. Но еще прежде из прихожей в кухоньку пролетел, как снаряд, худой большой серый кот, стрельнув в меня хитрым зеленым оком.
— Я просто так зашел. На огонек, — объясняет органист. — Шел мимо — окно светится.
Он в заметном подпитии: глаза блестят, винцом сильно попахивает, и чувство равновесия его уже покидает — он зацепился о порожек, толкнулся о шкаф, задел столик с журналом, а половичок при первом же его шаге пошел складками. Рассеянный его взгляд, как магнитом, притягивает к графинчику, в зрачках мелькает снайперская зоркость — сколько отпили? — и бесхитростно отражается в довольной улыбке.
— Вы, я вижу, беседуете, — говорит органист. — Не помешаю?
— Нисколько, — отвечаю я. — Чем шире компания, тем веселее.
— И я так думаю, — говорит органист.
— Садитесь, пан Луцевич, — приглашает его ксендз. Органист присаживается к столу и выставляет бутылку.
— Не надо, не надо! — как от дьявола, отмахивается ксендз.
— Надо, надо! — настаивает Луцевич, и ксендз с тяжким вздохом ставит на стол третью рюмку.
— Я вот гадаю, — говорит органист, — закроют ли власти костел после случившегося?
— Для чего? — спрашиваю я. — Не прикрывают ведь ресторан, если пьяные насмерть побьются. Или театр, если актеры друг друга жизни лишат, за кулисами, конечно.
— Ресторан! Зачем же закрывать ресторан. Финансы!
А тут костел, чуждое направление мысли. Напишут статью: «Не местом бога есть костел святого духа, а пристанищем сатаны», — органист с видимым удовлетворением наблюдает муки ксендза. — И пудовый замок на ворота! По миру пойдем, пан Вериго, — заключает он и, как бы с горя, опрокидывает в рот полную рюмку.
— Вам это не грозит, — говорит ксендз. — Вы заработок найдете всегда.
— На свадьбах играть? Прошли те времена. Сейчас народ избалован — электрогитару подавай, да не одну — три, и чтобы солист, и ударник. Не в барабан же мне стучать на старости лет, пан Вериго. Эх, что и говорить! — органист вновь хватается за графинчик.
Послушать органиста приходит и Серый, вскакивает на стул рядом с хозяином и благопристойно садится на задние лапы.
— Сгорите вы, пан Луцевич, — возвещает ксендз.
— Уже сгорел, — отвечает органист и постукивает себя по груди. — Это пепел. Мне пятьдесят шесть лет, а кто я? Кому играю? Старушки соберутся, поплачут о Христе. Так половина из них — глухие. Кто слушает меня? Один вы. Да, вы правы, сгорел, в рутине этой погряз…
— А что вас, так сказать, засосало? — любопытствую я.
— Обстоятельства, — отвечает органист. — Ведь как получилось. Смотрите. Я — органист. А после войны, когда были силы и охота, — органисты почета не знали, это теперь в моду вошло — орган, орган, орган. А тогда нет, скрипки, фортепиано, вокал — этим да, уважение и оклад. Учиться негде, выступать тем более. Хотел в Вильнюс податься или Ригу — там традиции, культура, — так пан Вериго отговорил. Органиста у него не было, погиб. Женился вот еще непонятно зачем. Так и остался у разбитого корыта. Одно утешение, что дочь в люди выйдет. А между прочим хочу сказать, играю профессионально. У меня есть пластинки — записи известнейших органистов, я сравнивал — не уступил бы на каком-нибудь конкурсе. Правда, пан Вериго?
— Пить надо меньше, — неопределенно отвечает ксендз. — Они не пьют.
— И мне хочется на пластинку, — говорит органист. — Исполнение ведь — следа не оставляет. Отыграл, звуки разлетелись, и все — забвение. Или вот, загноится палец, один пальчик, мизинчик хотя бы, отхватят его, и — конец музыканту.
— А где вы учились на органиста? — спрашиваю я.
— Я, можно сказать, самоучка. Сначала у костельного органиста каликантом был — меха качал, он мне основу дал, потом в каунасской семинарии вторым органистом. Вот там был учитель — мастер. Сейчас таких нет.
Он опять наклоняет графинчик, и ксендз Вериго, слушая тихое бульканье настойки, мученически вздыхает.
— Ну что вы так глядите на меня? — спрашивает его органист. — По-вашему, пан Вериго, если вы не пьете пива, так весь мир не должен его пить, а только думать о совершенствовании и воспитании воли.
— Господи, — морщится ксендз. — Пейте, пейте. Пожалуйста.
— Пан Луцевич, — спрашиваю я, — вы не помните, кто из людей, которые были сегодня в костеле, носит сапоги?
— Жолтак, — отвечает органист. — Он всегда в сапогах, зимой и летом.
— А кроме него?
— Кроме пего, никто сапоги летом не носит. Какой дурак будет париться в такую жару. Только он.
— А Белов как был одет?
— Не знаю. Я его не видел. Когда Луцевич за органом, значит, он за органом. По сторонам не глядит.
— Выходит, вы и экскурсантов не видели?
— Этих видал. Слышу — топот, гляжу — припожаловали. Я им, конечно, кое-что и сыграл.
— Ну и зачем? — неодобрительно спрашивает ксендз.
— Можно и пошутить, — говорит органист. — Им все равно, они духовной музыкой не умиляются. Разрядка нужна. Играть тяжело, не думайте, что сел — и трум, трум, трум, как на балалайке. Если старательно часок поиграть, то о-го-го — как после бокса. Вы-то, пан Вериго, должны знать. Ну, Серый,