минута опасность». А она помнишь что отвечает ему? «Это сучка, не народ. Народ- там!»- и показывает на лес с партизанами… Так и у вас сейчас. Все фефелы и «крутые парни» на телеэкранах – это сучки, не народ. А народ – там, вне поля зрения телекамер… Но он жив. И ждет своего часа.
В этот момент на палубу вернулся Ойшин. Долговязая фигура его сутулилась больше обычного, а еще мне показалось, что и лицо у него было расстроенное. Может, что-то случилось дома? В любом случае, я ощутила, что задушевный наш с товарищем Орландо разговор будет прерван – даже если и не словами Ойшина, то его молчанием. Была нарушена внутренняя гармония атмосферы.
– Нам завтра рано вставать, товарищ Орландо, – поспешно сказала я, – Очень здорово с Вами разговаривать, но пора, как говориться и баиньки. Если Вы еще помните такое выражение по-русски. …
Когда мы спускались к каютам, которых на «Эсперансе» было три, Ойшин вдруг сказал:
– Извини, Женя… Ты не против того, чтобы мы… Чтобы мы остановились на ночь в одной каюте? Не подумай ничего нехорошего. Я не стал бы просить тебя, но мне сейчас довольно скверно. Может, поговорим немного – неважно о чем?
–
Если честно, то я очень растерялась.
– Что-нибудь случилось? – спросила я, – Что-нибудь в письме?
– Нет, – покачал Ойшин головой, – В письме-то как раз ничего такого… Просто оно от моего брата Падди…А я думал, что…. В общем, это неважно, что я думал, но мне не хотелось бы сейчас быть одному….
Я колебалась. Я хорошо понимала, как он себя чувствует: сама совсем недавно была в таком же состоянии, когда лазила по вечерам по крышам, но все-таки как-то…
– Ладно, – сказала я, – Только я очень устала, просто с ног валюсь, поэтому долгого разговора тебе не обещаю. Не обижайся. Если увидишь, что я засыпаю в середине разговора, я тебя лучше утром как следует выслушаю, идет?
На самом деле я и сама боялась открыть конверт с полученным мною письмом и решила не делать этого до самого возвращения на Кюрасао, как у меня ни чесались руки. Но вдруг письма от Ри Рана там снова нет? А два человека в состоянии депрессии в одной каюте – это будет уже слишком.
– Идет, – сказал Ойшин как-то тускло, – Я тоже устал.
Мы не стали даже зажигать свет в каюте – свалились на кровать словно два снопа в августовском поле. Как были и в чем были.
Ойшин молчал.
– Ну, начинай!- не выдержала я.
– Что начинать?
– Говорить, конечно.
– А если мне хочется не говорить, а реветь в три ручья, а не получается, да и по статусу не положено – ведь я мужчина? – сказал Ойшин так тихо, что я его с трудом расслышала.
– Что, так плохо?- посочувствовала я.
– Да, так плохо…
– Ну, тогда… Я не знаю… – и я осторожно погладила его по голове, как маленького, внутренне ужасаясь собственному поступку.
– Спасибо, – сказал Ойшин и молча уткнулся носом мне в волосы. Я невольно со всей эмоциональной силой ощутила, насколько ему было грустно. Через пять минут мы уже спали как убитые.
– Знаешь, мне кажется, что настоящая Ирландия умерла вместе с фермером Фрэнком, – успела сказать еще я. Сама не знаю, почему я сказала именно это. Мысли у меня путались, и язык ворочался с трудом. Последнее, что я услышала до того, как меня сморило, был ответ Ойшина:
– Неправда. Ведь есть еще я….
…Но наутро Ойшин не стал ничего мне рассказывать. Мы просто подхватили свой скромный багаж и покинули борт «Эсперансы» когда еще только-только начинало светать, на небе еще светились последние звезды (Фидельчик, который у меня истинный «жаворонок», обычно просыпаясь на рассвете, просил меня такие звезды «потушить»!), на море был отлив, а на других яхтах все, нагулявшись за ночь, крепко спали…
Вечером того же дня мы вернулись на Кюрасао.
****
..Июль прошел, и закончился август – самый жаркий на Кюрасао месяц; наступил сентябрь, а мы все еще так и не продвинулись ни на шаг в выяснении того, что же готовится за высокими воротами американской базы. Все мое существо к тому времени уже было настолько захвачено решением поставленной перед нами задачи, что у меня не оставалось сил ни на какие другие мысли. И даже тот факт, что письма от Ри Рана в привезенном от Сирше конверте снова не оказалось, на этот раз не вывел меня из равновесия.
Да, когда я обнаружила, что так горячо ожидаемого мною листочка в конверте нет, я почувствовала острый укол в сердце. Да, на сердце у меня теперь была постоянная глубокая печаль при одном только воспоминании о тех веселых черных глазах и о глуховатом низком голосе, а еще больше – при мысли о наших общих с ним мечтах и планах на будущее. Но раскисать сейчас было ну просто никак нельзя. «Вот выполним с тобой боевой приказ, Лизавета…» – а тогда уже будем и плакать в подушку…
«В конце концов, может быть, он мне только привиделся»,- уговаривала я себя в те редкие минуты, когда отогнать подобные мысли мне не удавалось никакими стараниями. Ведь такие люди бывают, наверное, только в сказках. Такие страны, как его, бывают только в мечтах. Так уговаривала я себя, закусив губы. У Ри Рана могла быть тысяча причин, чтобы передумать . И жизненные обстоятельства могли измениться за полтора года до неузнаваемости, и в конце концов, грубо говоря, «с глаз долой- из сердца вон»…. Дело-то житейское, как сказал бы Карлсон. Но в последнее мне все-таки никак не верилось. Ведь Ри Ран-то для меня тоже давно уже «с глаз долой», а вот «из сердца вон» все никак не получается, даже когда я сама хочу этого, чтобы не так сильно переживать, когда наконец узнаю причину его молчания… Со слов мамы в письме, кстати, было трудно что-либо понять. Она писала, что видеть Ри Рана они стали реже – потому, что он занят на работе, но дочки его заходят к ним по-прежнему так же часто: взяли своего рода шефство над моими хлопцами, обучают их премудростям корейского языка, а Лизу в свободное время выводят погулять в парк – под руки, с двух сторон… Я же говорила, что в Корее не пропадешь! Это тебе не «хождения по мукам» с больным ребенком по европейским больницам…
…В конце концов, может быть, он действительно просто очень занят на работе! И разве это не моя собственная мама говорила, что «нормальные мужики писем не пишут»? С такими мыслями я обычно засыпала.
Ойшин тоже справился к тому времени уже со своей печалью, причина которой так и осталась мне неизвестной. По крайней мере, внешне справился точно, а что там творилось у него в душе, я угадывать не берусь. Всем известно, что чужая душа – потемки.
… Теперь я не пропускала ни одного мероприятия, связанного с натовской военщиной на острове. Я посещала все vormingsbijeenkomsten- так по-голландски назывались занятия по подготовке новоприбывших на Кюрасао военных к культурным различиям между здешними традициями и привычным им мирком (кто бы меня поучил таким вещам, когда я еще только готовилась выйти замуж за Сонни!) и к природе острова и к работе в тропическом климате. Всматривалась в эти новые лица, надеясь выявить того человека, который прибыл сюда специально для осуществления намеченной провокации. Ездила на морпеховские совместные с американцами учения. На стрельбище в Вакаву, где приходилось часами сидеть при жаре в 40 градусов, высунув язык. Ездила в аэропорт со всей группой – провожать обратно в Голландию тех, кто отслужил свой на Кюрасао срок (провожать американцев было сложнее – они улетали домой прямо с базы, на собственном военном транспорте). У голландцев подобные проводы именовались «Hato- biertje ».
Однажды вечером в конце сентября я отправилась на очередное «Hato-biertje» (это был вечерний рейс) и с удивлением заметила в группе провожающих Зину. Хотя мероприятие оно было чисто голландское. Впрочем, тут же выяснилось, почему она была тут: в Голландию провожали Гербена. Зина выглядела безутешной.
Мы сидели в баре в аэропорту Хато, где было прохладно от кондиционеров и потому прохладность пива