смерть двоим из них…
Первым пришел в себя Денис Аверьянов. Он вообще был покрепче других, этот кряжистый шутник. Несколько раз глубоко, расправляя грудь, вздохнул и направился к «Волопасу» (так называлась их ракета), а через некоторое время появился, неся обшивку от кресла, наспех споротую и приспособленную под некий импровизированный мешок, в котором угадывались очертания консервных упаковок. Глотнув воздуха, особенно чудесного после прогорклой атмосферы «Волопаса», он позвал — совсем негромко, но этого было достаточно, чтобы друзья его услышали, и еще хриплым, измученным голосом произнес шутливую фразу:
— Подзакусим, братва!..
Воздух будто бы подожгли. Сгустилось дрожащее марево. Почва дрогнула. Очертания фигуры Аверьянова мутнели, плавились. Он будто проваливался в преисподнюю, будто всасывался воронкой. И еще какое-то время после того, как в зыбкой мути растворился Денис, перед Гуровым маячило его растерянное лицо. А потом разомлевший воздух вновь стал прозрачен и холоден, а вершины дальних гор обрели прежние чеканные очертания.
Кто угодно закричал бы тут в ужасе и отчаянии. Кто угодно — только не Гуров и не Лапушкин. В косморазведке нервных не держали. Анализировать неожиданности они могли не хуже компьютера. И теперь возник мгновенный ответ: все было нормально до того, как раздался голос Дениса. Едва ли смысл слов оказался роковым «сезамом», открывающим двери катастроф. Значит, дело в самом звуке. В голосе.
Да, нервных в косморазведке не держали. И все-таки они не могли заставить себя переступить через то место, где исчез Денис, пройти по его невидимому пеплу. «Волопас», почти дом родной, смотрел отчужденно. И они поняли, что сейчас лучше уйти отсюда.
Фиолетовое пятно пустыни скоро сменилось оазисом. Невысокая, мягкая бурая трава покрывала песок. Поднимались развесистые деревца с тусклой корой бордового оттенка и лимонно-желтыми узкими листьями. Длиннохвостые и длинноклювые птицы пели низкими, мелодичными, словно бы металлическими голосами, почти заглушая сладостные и вполне земные звуки — журчанье ручья…
Трудно, даже оскорбительно было смириться с тем, что голос человека на этой планете для него смертелен. Ведь все здесь жило, дышало, двигалось, радовалось жизни хором сочных звуков, которые Гуров и Лапушкин в полной мере почувствовали, ощутили, услышали только тогда, когда оказались обреченными на немоту, бывшую для них здесь залогом жизни.
В тот первый день они исписали бы огромное количество бумаги, будь она у них. Жестами переговариваться было нелегко, потому что так и готов был вырваться какой-то поясняющий звук: ведь кроме движений и направлений Гуров и Лапушкин мало что могли обозначить, а выражать жестами эмоции было смешно и стыдно.
Только теперь Гуров понял, какое это счастье — говорить, какая это ценность — дар речи, дар слова. Он ощущал себя художником, лишенным зрения, музыкантом, утратившим слух, рыбой, которая не может плавать, матерью, потерявшей ребенка. Невысказанное копилось в мозгу, переполняло гортань до удушья и, готовое сорваться с языка, жгло рот. Очевидно, Лапушкин чувствовал то же самое, потому что его красивое, смуглое лицо выражало постоянное напряжение, помрачнело, словно бы усохло, черты обострились.
Почему-то они долго не уходили из оазиса, хотя на горизонте виднелись очертания большого леса, откуда изредка навевало ветерком легкие, горьковатые запахи прохлады и влажной листвы. К «Волопасу» ноги не несли. Здесь, в оазисе, они нашли еду. На деревьях под листьями прятались небольшие, с кулачок ребенка, плоды, с виду удивительно похожие на ананасы: спелые были кисло-сладкими, но не приторными, хорошо утоляли жажду. Кроме того, тут была вода, а в лесу неизвестно, что их ждет.
Но терпения сидеть на месте хватило только на сутки. А как они провели ночь… Спать легли как можно дальше друг от друга, даже по разным берегам ручья: мало ли — вдруг кто-то застонет или закричит во сне. А «механизм» катастроф, очевидно, строго локален, так что погибни один из них — другой останется жив.
Гуров долго лежал не смыкая глаз: больше всего на свете ему хотелось бы уснуть, слыша рядом спокойное дыхание другого человека, оберегая его — и одновременно оберегаясь им. Он не заметил, когда забылся, но вскоре проснулся оттого, что его плеча что-то коснулось.
Гуров вскинулся, едва не вскрикнув, но тут же ладонь Лапушкина зажала ему рот. Александр, еле различимый в темноте, погрозил, напоминая о молчании, а потом, улегшись рядом, повернулся на бок, лицом к Гурову. Очевидно, и ему стало невмоготу в одиночестве. Теперь Гуров немного успокоился и вскоре крепко заснул до утра.
Добраться до леса оказалось не просто. Был разгар того времени, которое на Земле называется летом, а здесь Гуров окрестил эту пору «паршивой жарой». Обливаясь потом, Гуров и Лапушкин уже больше трех часов месили ногами фиолетовый песок, а лес по-прежнему оставался далеким. Гуров уже начал было опасаться, что он не более чем мираж, когда песок вдруг кончился и начался бурый кочкарник, по которому идти оказалось легче. А там и лес ощутимо приблизился, нагрянул, надвинулся — и расступился.
Лимоннолиственные деревья давали узорчатую тень. Разогретые солнцем стволы обильно сочились горько пахнущей смолой. Деревья кругом были одной породы, и все оказались усыпанными ананасиками, так что зря, выходит, Гуров и Лапушкин запаслись ими. Можно набрать этой вегетарианской пищи и через некоторое время все же вернуться к «Волопасу». Ракета, конечно, безнадежно повреждена, но вдруг еще цел радиомаяк, можно вытащить катер-разведчик и облететь планету в поисках местной цивилизации. Вдруг да повезет?! Вдруг да отыщутся какие-нибудь завалященькие собратья по разуму, а то и не совсем завалященькие: с развитой цивилизацией и готовыми к употреблению космическими кораблями… Только бы вернуться на Землю! Космос, который в течение всех пяти лет работы в нем Гурова казался ему полным неисчерпаемых тайн, вдруг сделался тошнотворно-однообразным, сконцентрировавшись в этих бурых травах и лимонно-желтых листьях. Тайны космоса и его безграничность, оказывается, имели смысл лишь постольку, поскольку в этом космосе, на своем более или менее определенном месте, поскрипывала вокруг собственной оси старушка Земля и всегда оставалась перспектива возвращения на нее. Без этого и космос оказался ненужным Гурову.
Гуров очнулся от дум, поднял голову. Перед ним лежала небольшая полянка. Он помедлил и шагнул на нее. Гуров сейчас был рад, что Лапушкин отстал и бредет поодаль, задумчиво касаясь стволов, липких от смолы. Может быть, в этой тишине таится опасность? Но все вокруг дышало покоем. Трава доходила до щиколоток и никакой угрозы, кажется, не представляла.
Гуров наклонился, чтобы поближе рассмотреть цветок с прозрачными, трепещущими зеленоватыми лепестками, и в это время…
— Берегись!
Он уже настолько привык, вернее, приучил себя к тому, что человеческий голос не может, не должен звучать здесь, что слух не сразу воспринял крик Лапушкина, мозг не сразу понял, что означает этот крик. Но тренированное, постоянно готовое к опасности тело отреагировало точно и быстро. Гуров прыгнул вперед, перевернулся в воздухе, мгновенно осмотрев окрестности.
Никаких неведомых чудовищ он не увидел. Трава на поляне по-прежнему мягко колыхалась. Но Гуров, падая в эту траву, успел поймать взглядом, как медленно и бесшумно тает между деревьями силуэт Лапушкина, и долго, долго, казалось, плавал в мареве его печальный взгляд.
Все эти ночи и дни он только и размышлял над загадкой гибели друзей. Чтобы проверить одно свое предположение, он вынул из бокового кармана куртки коробочку кают-диктофона, положил на песок, отошел на двенадцать шагов и задействовал звук. Собственный голос показался ему отвратительно- слащавым, однако ничего такого не произошло. Значит, здешние гарпии предпочитают живую добычу. Однако же существует, черт побери, какая-то разгадка! И он начал по привычке перебирать в уме первые