освежающее забытье.
Днем частенько наведывался Метревели. Элегантный, всегда в безупречно отутюженном костюме, он первым долгом настежь распахивал дверь на балкон, категорически отметая все возражения.
— Здесь, батенька, дышать нечем. Опять всю ночь никотином травились?
Борька, если он при этом присутствовал, возмущенно фыркал и поспешно убирался восвояси, а Андрей натягивал вязаный свитер и, виновато улыбаясь, выслушивал нотации и наставления доктора. Были они противоречивы и порою спорны, но всегда неизменно доброжелательны. К тому же слушать Сандро Зурабовича было интересно, и однажды Рудаков спросил как бы невзначай:
— А вам не кажется, что в вас умер писатель?
— Туда ему и дорога! — не моргнув глазом ответил Метревели. — Льщу себя надеждой, что был в свое время неплохим эскулапом. А это, знаете ли, куда более важно.
— Для вас? — поинтересовался Андрей.
— И для окружающих тоже! — резко отпарировал доктор.
Они помолчали. Выше этажом кто-то включил радиоприемник, и негромкая скрипичная мелодия закачалась на невидимых крыльях над золотистыми кронами деревьев, медленно тая в синеве осеннего неба.
— Должно быть, это здорово — всю жизнь делать людям добро, — задумчиво произнес Андрей.
— Это вы о ком? — вскинул кустистые седые брови Метревели.
— О вас.
— Бог ты мой, до чего же вы молоды! — усмехнулся доктор.
— Я не прав?
— Возможно, правы. Но ведь об этом не думаешь ни тогда, ни потом. Просто честно живешь на земле.
— И все?
— А что же еще? — искренне удивился доктор.
Андрей прошелся по комнате, остановился у балконной двери, закурил.
— Счастливый вы человек, доктор. Все у вас просто и ясно.
— А у вас нет?
— А у меня нет.
— Усложняете, голубчик.
Рудаков затянулся сигаретой, стряхнул пепел за барьер. Чайка заложила над парком стремительный серебристо-белый вираж, разочарованно прокричала что-то визгливым старушечьим голосом и опять устремилась к морю. Андрей проводил ее взглядом, усмехнулся.
— Чему вы улыбаетесь? — спросил Метревели.
— Завидую.
— Кому?
— Ну хотя бы вам. Даже чайке. Все знают, что им надо, зачем живут. Возьмите ту же чайку: прилетела, не понравилось, улетела обратно…
— Вы очень скучаете по дому?
— У меня нет дома, — ответил Андрей, чувствуя, как тоскливо сжимается сердце. — Это не ностальгия, доктор. Это другое. Не знаю, смогу ли я вам объяснить… — Он помолчал. — Понимаете, я родился и вырос на равнине. В маленьком плоском городке. Хива, может, слышали? Хотя, что я говорю, — вы же там бывали. Вам это нетрудно представить. Сонное, размеренное бытие. Солнечные, похожие один на другой дни. Ночи лунные или звездные с обязательной трескотней колотушек элатских сторожей. Одни и те же примелькавшиеся улочки, лица, разговоры.
Я мечтал о больших городах с широкими светлыми проспектами и площадями, на которых и дышится как-то по-особенному — глубоко и радостно, с ежедневной, ежечасной новизной ощущений; о городах, где живут интересные добрые сердцем, умные люди, и чтобы всех их узнать, не хватит целой жизни.
И вот — десятилетка позади. Выпускной вечер. Прощание со школой. Рассвет на бастионе Акших- бобо. Бывшие одноклассницы в белых платьицах. Брызги шампанского на белесой, тысячелетнего замеса глине крепостной стены. Последний взгляд на окутанный синеватой дымкой город детства…
Андрей сделал несколько затяжек подряд и затушил сигарету.
— Первые дни я ходил по Одессе сам не свой от счастья. Каждый дом казался мне шедевром архитектуры, каждый встречный — венцом человеческой эволюции.
Он улыбнулся и покачал головой.
— Наивно, правда?
— Как знать. — Метревели задумчиво провел по усам большим и указательным пальцами. — Наверное, все мы этим переболели. Продолжайте, что же вы?
— По отношению к зданиям мой восторг еще можно понять. Что же до людей… Вы были в Одессе?
Метревели кивнул.
— Помните оперный?
— Ну еще бы!
— На стипендию не очень-то разбежишься. Но я старался не пропускать ни одной премьеры. А потом еще долго сидел в скверике и любовался театром. Ночью он как-то особенно красив. Скверика, собственно, не было. Во время войны разбомбили угловые здания против театра. Восстанавливать их не стали, просто убрали мусор, разбили цветники и поставили скамейки.
Из обрубленной стены нелепо торчали кирпичи, и дверь с улицы вела прямо в темный, словно туннель, коридор. Дверь почему-то никогда не закрывалась, и однажды ночью меня окликнул оттуда чей-то маслянистый голос:
— Ты, пижон, иди сюда!
Я сделал вид, что не слышу, но голос не унимался. Подлый нагло уверенный в своей безнаказанности, он выплеснул на меня поток липкой площадной брани. Судя по смешкам и хихиканью, он там был не один.
Конечно, благоразумнее всего было встать и уйти, но я вдруг отчетливо понял, что если уйду, то до конца своих дней потеряю уважение к самому себе. И пошел на этот голос, и вбежал в темную пасть коридора, слепо размахивая кулаками и ничего не различая во мраке. Кажется, я все-таки зацепил одного, но тут что-то острое впилось в левый бок, и потолок обрушился мне на голову…
Говорят, меня нашли утром с пропоротыми в трех местах легкими, переломом ребер и сотрясением мозга.
Андрей дрожащими пальцами достал сигарету, но Метревели поднялся с кресла, мягко взял ее и положил обратно в пачку.
— Рассказывайте дальше, Андрюша, и постарайтесь не волноваться.
— Дальше… — Рудаков вздохнул. — Дальше была больница. Четыре с половиной месяца. А потом ребята из горкома комсомола выхлопотали путевку в санаторий на Карпатах.
Тогда-то я впервые увидел и полюбил горы. Понял, что не смогу без них жить. Забрал документы из иняза, поступил на географический. Стал метеорологом. Уехал работать на Памир. А теперь… Теперь горы нагоняют на меня ужас…
Несколько дней спустя Рудаков встретил Сандро Зурабовича перед завтраком в расцвеченной багрянцем и желтизной пустынной аллее парка.
— Гуляете? — улыбнулся доктор.
— Следую вашим советам. Поменьше никотина, побольше кислорода.
Метревели укоризненно покачал головой.
— Напрасно иронизируете. Понять ваш скепсис могу, согласиться — ни-ни. Ваш друг говорит, что у вас бессонница, а с этим шутки плохи, можете мне поверить!
«Ну и стервец же ты, Боренька! — с досадой подумал Рудаков. — Хотел бы я знать, о чем ты еще натрепался!»
— А отчего у меня бессонница, он, конечно, тоже сказал?
— Вы знаете, отчего она у вас?